Заяц с янтарными глазами: скрытое наследие

де Вааль Эдмунд

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Заяц с янтарными глазами: скрытое наследие (де Вааль)

«Зайца с янтарными глазами» можно поставить в один ряд с набоковской книгой «Память, говори».

THE WASHINGTON POST

Это гораздо больше, нежели семейная история: это великолепная картина исчезнувших миров… Де Ваалю, прославленному гончару, суждено стать еще и заметным писателем.

MAIL ON SUNDAY

Отчасти погоня за сокровищами, отчасти семейная сага. Глубоко оригинальные мемуары, охватывающие почти два столетия… Очарование личных воспоминаний вкупе с отголосками всемирной истории.

THE GUARDIAN

Самый очаровательный урок истории из возможных.

THE NEW YORKER

Книга десятилетия… предназначенная для того, чтобы ее читали и перечитывали столько поколений, о скольких она повествует.

THE TIMES LITERARY SUPPLEMENT

Из неподатливой, необозримой… массы дневников, мемуаров, газетных вырезок, искусствоведческих трудов г-н де Вааль крошечными мазками создал книгу столь же свежую, как будто она писана с натуры, полную красоты и фантазии в той же мере, что и нэцке.

THE ECONOMIST

Заяц с янтарными глазами: скрытое наследие

Посвящается Бену, Мэтью, Анне и моему отцу

Когда мы уже чем-нибудь не дорожим, нам все-таки не вполне безразлично, что раньше оно было нам дорого, а другим этого не понять… Ну и вот, теперь я так устал, что мне трудновато жить с людьми, и мои былые чувства, мои, и больше ничьи, — это свойство всех, помешанных на коллекционерстве, — стали для меня драгоценностями. Я открываю самому себе мое сердце, точно витрину, и рассматриваю одну за другой мои влюбленности, которые никто, кроме меня, не узнает. И вот об этой-то коллекции, которая мне теперь дороже всех остальных, я говорю себе, почти как Мазарини о своих книгах, хотя и без малейшей боли в сердце, что расставаться с ней мне будет невесело.

Шарль Сван

Марсель Пруст, «Содом и Гоморра» [1]

Предисловие

В 1991 году я получил двухгодичную стипендию от одного японского фонда. Идея заключалась в том, чтобы обучить в английском университете семерых молодых англичан с различными профессиональными интересами основам японского языка и отправить их на год в Токио. Свободное владение нами языком должно было положить начало новой эпохе контактов с Японией. Мы стали первыми стажерами, которые должны были обучаться по этой программе, и на нас возлагали большие надежды.

В течение второго года мы занимались по утрам в языковой школе в Сибуе, на холме выше беспорядочного скопления закусочных и дешевых магазинов электротоваров. Токио оправлялся от краха «экономики мыльного пузыря» 80-х годов. Люди на пешеходных переходах, самых оживленных в мире, всматривались в экраны, которые показывали, как ползет все выше и выше биржевой индекс Никкей. Чтобы не оказаться в метро в час пик, я выходил из дома на час раньше и встречался с другим студентом (он был археологом, постарше меня), и мы по дороге в школу выпивали кофе и съедали по коричной булочке. У меня было домашнее задание, самое настоящее, — впервые со времени окончания школы: каждую неделю я должен был заучивать сто пятьдесят иероглифов-кандзи, прочитывать и разбирать колонку из таблоида и ежедневно повторять десятки разговорных оборотов и фраз. Я очень боялся. Другие студенты, помоложе, перешучивались по-японски с преподавателями о телепередачах или политических скандалах. У школы были зеленые металлические ворота, и я помню, как однажды утром пнул их — и задумался, каково это: пинать школьные ворота, когда тебе уже двадцать восемь.

Вторая половина дня принадлежала мне. Два раза в неделю я ходил в керамическую мастерскую. Моими соседями оказывались самые разные люди — от отставных бизнесменов, лепивших чайные чашки, до студентов, делавших авангардистские заявления из грубой красной глины и проволочной сетки. Заплатив взнос, ты хватал скамью или гончарный круг, и тебе предоставляли полную свободу действий. Там было не слишком шумно, хотя вокруг и стоял жизнерадостный гул. Я впервые начал работать с фарфором, осторожно надавливая на стенки своих кувшинов и чайников, только что снятых с круга.

Я лепил посуду с детства — и изводил отца просьбами устроить меня в вечернюю школу. Моим первым изделием стала вылепленная на круге чашка, которую я покрыл переливчато-белой глазурью, добавив капельку кобальта. Будучи школьником, я проводил почти все вечера в гончарной мастерской и покинул школу рано, в семнадцать лет, чтобы стать подмастерьем у одного сурового человека, горячего поклонника английского гончара Бернарда Лича. Это он привил мне уважение к материалу, терпение и целеустремленность: у него я лепил на круге сотни суповых мисок и горшков для меда из серой каменной керамики и подметал пол. Я помогал делать глазурь, которая очень напоминала восточную. Мой учитель никогда не бывал в Японии, но целые полки были заставлены книгами о японской керамике. За кружкой позднего утреннего кофе с молоком мы обсуждали достоинства тех или иных чайных чашек. Остерегайся неоправданных жестов, говорил он: меньше — значит больше. Работали мы в тишине или под классическую музыку.

В середине моего ученичества, еще не достигнув двадцати лет, я провел долгое лето в Японии, посещая не менее суровых гончаров в разных концах страны: Масико, Бидзэн, Тамба. Каждый шорох бумажной ширмы, каждый звук воды, журчавшей по камням в саду у чайного домика, становились для меня откровением, — а каждое переливающееся неоном заведение «Данкин донатс» заставляло меня вздрогнуть и поморщиться. Документальным свидетельством глубины моего тогдашнего благоговения является журнальная статья, которую я написал после возвращения: «Япония и гончарная этика: о воспитании уважения к своему материалу и к знакам эпохи».

По окончании своего ученичества я изучал английскую литературу в университете, а затем семь лет работал в одиночестве сначала в тихих, строгих мастерских на границе Уэльса, после — в мрачном городском районе. Я был очень сосредоточен, и мои изделия говорили о том же. И вот теперь я снова оказался в Японии — в захламленной мастерской, бок о бок с человеком, который болтал о бейсболе, — и делал фарфоровый кувшин с вдавленными, будто подвижными стенками. Мне было очень хорошо: похоже, я находился на верном пути.

Дважды в неделю после обеда я отправлялся в архив Музея народных ремесел и работал над книгой о Личе. В этом музее, который представляет собой перестроенный крестьянский дом в пригороде, хранится коллекция предметов народных ремесел Кореи и Японии, собранная Соецу Янаги — философом, искусствоведом и поэтом. Янаги предложил теорию, объясняющую, почему некоторые предметы — посуда, корзины, ткани, изготовленные неизвестными ремесленниками, — так красивы: они выражают бессознательную красоту, потому что их делали в таких количествах, что ремесленник освобождался от груза собственного «я». В молодости — в начале XX века в Токио — они с Личем были неразлучными друзьями, вели оживленную переписку о книгах: о Блейке, Уитмене, Рескине. Они даже основали колонию художников в деревушке, расположенной на удобном расстоянии от Токио. Там Лич лепил посуду с помощью местных мальчишек, а Янаги рассуждал о Родене и красоте со своими богемными друзьями.

Алфавит

Предложения

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.