Это очень трудно

Мошковский Анатолий Иванович

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Это очень трудно (Мошковский Анатолий)

Моей матери

Я принес в редакцию одного журнала рассказы.

— Пожалуйста, — заведующий литературным отделом кивнул на мягкий диван. — Показывайте.

Я достал из портфеля рукопись и протянул. Заведующий, полный, с модным зачесом, в белой рубашке с крапчатым галстуком, протянул пухлую руку с белыми манжетами и взял рассказы.

Глянул на фамилию автора, то есть на мою, написанную в правом углу рукописи, подпер пальцами высокий, чуть лысеющий молодой лоб и пробежал глазами верхнюю страницу, чтобы определить, что я за птица — стоит ли ему тратить время на мои рассказы или отдать их кому-нибудь из рецензентов.

Я сидел на зыбком диване, протертом сотнями графоманов, пишущих так себе, талантов и, возможно, даже одним-двумя будущими гениями. Сидел, и мне было не очень приятно.

Никто меня печатать не обязан. Захотят — да, захотят — нет, а ты сиди как проситель и жди приговора. Не из завидных у нас все-таки работа!

Дома ты творец, если даже и пишешь без особого блеска, дома у тебя полный простор, и ты себя чувствуешь прекрасно. Пуда уверенней, чем в редакциях.

Полистав рассказы, заведующий спросил:

— Давно пишете?

— Порядочно.

— А точнее?

— Лет пятнадцать.

— Печатались?

— Да, — сказал я.

— В газетах, журналах или сборниках?

— Везде случалось. Были даже отдельные книжки.

— Вот как? Ну хорошо, недельки через две звякните. Если ничего не помешает, постараюсь прочесть. Запишите мой телефон.

Я записал, пожал его пухлую руку, взял под мышку портфель и с облегчением вышел в коридор.

Я спускался по лестнице, ехал в троллейбусе и метро и думал: «Не пятнадцать лет пишу я. Гораздо больше. Этот год у меня юбилейный: целых тридцать лет уже занимаюсь я литературой! Что и говорить, стаж солидный, можно сказать, академический».

У автора сильно бежало из носу и здорово вспухла поцарапанная котом рука, когда его вдруг осенило и он, схватив кусок тетрадочной обложки, начал в рифму записывать строки. Странно, слова-то все обычные, а вот как расставишь их в ряд, как склеишь рифмой, совсем по-иному читаются — звенят!

Автору было восемь, и он писал о танке, увиденном на открытке: «Когда танк с горы съезжал…» — и так далее. Танк был грозный: его пушка стреляла, и беляки с воплями удирали.

Это было открытие. Увидел снегиря — и стихи готовы. Пролетел над домом, треща деревянным пропеллером тех лет, двукрылый самолет — и оставил свой след в тетрадке. Кошки, облака, пароходы, поезда, корабли, «лагерь Шмидта» на льдине — все это оседало в тетрадках, на обрывках промокашек и клочках бумаги в виде больших детских каракулей.

Скоро выяснилось, что я не самый первый автор. До меня писали Пушкин, и Лермонтов, и другие классики — их разбирали в классах. Сразу работать стало легче: чувствовалась их сильная поддержка. Я с ушами влез в их стихи и время от времени бегал к папе:

— Па, что такое «вакханка» и «ланиты младые»?

Отец, учитель русского языка и литературы, брал из моих рук книгу, ставил в шкаф и говорил:

— Сказки тебе надо читать, сынок, — и доставал книжечку пушкинских сказок, — смотри, как хорошо: «Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет…»

Это и вправду было здорово, и я, прочитав всю книжку, тут же принялся сочинять сказку. Прочитав ее, папа сказал, что не все складно, много ошибок и что нельзя рифмовать «вода — друзья».

Я обиделся и никому больше не показывал свои произведения. Потом мне надоело быть писателем, и я весь отдался лыжам. И все же страсть к сочинительству, видно, так основательно засела во мне, что на белом снегу — ах какой это был снег! — я однажды вывел лыжной палкой: «Солнце солнце не садись не покидай голубую высь».

Десятиклассник Гена Сумской, оказавшийся рядом, прочел на снегу мои письмена и подверг их уничтожающей критике: во-первых, стихи не в ритме, во-вторых, «голубая высь» — это штамп, в-третьих, в стихах нет знаков препинания, в-четвертых…

— А мы еще не проходили запятые! — крикнул я, ринулся с горки и врезался головой в сугроб.

Потом в зависимости от настроения я попеременно был то писателем, то натуралистом и наблюдал жизнь синиц и домашних мышей; то астрономом, и делал телескоп, чтобы исследовать Марс и звезды; то нумизматом и филателистом, собирая старинные монеты и марки; то радистом и пытался смонтировать многоламповый приемник; то фотографом и художником, то путешественником и геологом, то…

И все же писательство пересиливало все. Годам к четырнадцати я научился лихо рифмовать, писал поэмы и лирические стихи о полярных летчиках, об индейцах и пирогах людоедов, о зловредном Левке, который отобрал у одного малыша трех пойманных пескарей, и о гибели наших героев-стратонавтов…

Я даже «издавал» свои книги. Чтобы они походили на настоящие, делал обложки из картона, нумеровал страницы, вводил оглавления, иллюстрировал их цветными карандашами или красками.

Видя мое пристрастие к книгам, родители купили мне коробку с резиновым набором — «Гутенберг». Когда у меня хватало терпения и не особенно тянуло на улицу — а это было чаще всего дождливой осенью, — я буква к букве набирал строки стихов и прозы, макал в чернильницу палец, мазал по буквам, вставленным в особую форму, и прикладывал к бумаге.

Тираж моих книг тех лет не превышал одного экземпляра, обложки были пестры и непринужденны.

Я издавал книги стихов, рассказов и повестей об охоте на рысей, леопардов, слонов, о фантастических кораблях-вездеходах, с одинаковой легкостью плавающих в океанах, в воздухе, пробивающих горы и земную кору.

На задней обложке книг, как и положено было, проставлена цена. Единственным покупателем их была мама. Ни одна из книг, помню, не стоила больше пятнадцати копеек. Но что может сравниться с теми первыми гонорарами!

Я покупал на них монпансье, пистоны для пугача, в аптеке «сен-сен» — пакетики с крошечными, вроде корешков, ароматными штучками; пососешь, и никто не узнает, что ты до этого тянул из папиросы дым.

Однако скоро у меня наметился явный крен в сторону кино. На многих метрах полос белой бумаги, мамой купленной в магазине, я чернилами рисовал сотни кадров длинного кинорассказа о подвигах полярников и буденовцев, делал надписи, и, по моим представлениям, даже у самых толстокожих зрителей волосы должны были стать дыбом от этих фильмов.

Устроив на спинке стула экран из картона, я протягивал перед мамой свою киноленту и, дополняя титры под картинками, рассказывал, что происходит на экране. Я воспроизводил взрывы гранат и треск залпов, цокот конницы и посвист клинков, победные крики и работу станковых пулеметов. Я шептал слова умиравших в бою и проклятие приговоренных к расстрелу бойцов. Я тарахтел как тяжелый танк, чихал и дудел как броневик, жужжал как самолет.

В общем, работы было много, и она была очень серьезная.

Когда мы уезжали в Москву, я с высоты пятнадцати лет безжалостно высмеял и забраковал все свои ленты и книги — сжег их в плите, и единственно чему удивлялся — их количеству. Мама, мой главный редактор, издатель, зритель и покупатель, ругала меня потом: надо бы на память что-нибудь оставить.

К восемнадцати годам я написал не менее двухсот стихотворений и поэм на самые различные темы: от поэм о Рембрандте, Микеланджело и Невском до драмы в стихах о чудо-человеке, который проходил сквозь скалы, океаны и время. В восемнадцать лет, когда меня по трем стихотворениям, нацарапанным на тетрадочных листах в линейку, приняли в Литературный институт на Тверском бульваре возле бронзового Пушкина (тогда его еще не перетащили на ту сторону площади), уничтожение бумаги продолжалось угрожающими темпами.

…Через две недели, как и велел заведующий отделом литературы, я позвонил в редакцию:

— Прочел, — сказал он, — неплохо, интересно, но, знаете, к сожалению… Как бы вам сказать… Тема… Ну, словом…

Выслушав его, я повесил трубку. И почти не огорчился.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.