Дневники Льва Толстого

Бибихин Владимир Вениаминович

Жанр: Философия  Научно-образовательная    2012 год   Автор: Бибихин Владимир Вениаминович   
Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Дневники Льва Толстого ( Бибихин Владимир Вениаминович)

Весть Льва Толстого

Вступительные замечания к курсу В. В. Бибихина «Дневники Льва Толстого»

Все люди закупорены, и это ужасно.

Л. Н. Толстой

Записи лекций В. В. Бибихина о дневниках Льва Толстого в настоящем издании впервые увидят свет. Я надеюсь, что это событие будет оценено. Ни в отечественной, ни в мировой литературе о Толстом ничего похожего не говорилось. Существует справедливое предположение, что вся русская мысль конца XIX–XX веков (которую называют также русской религиозной мыслью) возникла из Ф. М. Достоевского и вокруг него. И не только русская мысль («Достоевская» линия в советской России была официально пресечена и исподволь продолжалась в работах М. М. Бахтина). Достоевскому-мыслителю чувствуют себя обязанными европейские философы и богословы. То, что в нашей словесности есть еще один, не менее мощный источник новой мысли — Лев Толстой, — по существу, не открыто. Для широкого читателя Толстой остается «великим художником» и прямолинейным «моралистом», проповедником «опрощения» и «нового христианства», в котором обычно видят рационалистскую и моралистскую редукцию ортодоксального учения [1] . Ни та ни другая ипостась Толстого как будто не требуют философской герменевтики. В своих великолепных лекциях о Прусте М. Мамардашвили решительно замечает, что Лев Толстой не дает материала для такого, философского, чтения, как Пруст. Это утверждение тем более странно, что как раз в художественной мысли Марселя Пруста и Льва Толстого есть точки глубочайшего схождения, которые можно упустить из виду, только если видеть в Толстом исключительно «наивного реалиста большого стиля». Как же не заметить в Толстом, в самом центре Толстого ту же феноменологию озарений, которой занят Пруст? Мамардашвили называет эти вспышки нового смысла и «новой растроганности» в Прусте «епифаниями»: они заключаются во внезапном явлении в себе некоего «другого Я», не индивидуального в привычном смысле, бессмертного, благоволящего ко всему и невыразимо счастливого, которое, по словам Пруста, «одно должно было бы писать мои книги». В связи с Львом Толстым В. В. Бибихин описывает похожий феномен как «выход из метрики» (об этом дальше) или «возвращение в себя неизвестного»: «Здесь любовь совпадает с ранним удивлением и уже не может кончиться» [2] . Вот один пример толстовских наблюдений над «другим Я» с комментарием Бибихина:

«21 Июля 1870. Все теории философии (новой от Картезиуса) носят ошибку, состоящую в том, что признают одно сознание себя индивидуума (т[ак] н[азываемого] субъекта), тогда как сознание — именно сознание всего мира, т[ак] н[азываемого] объекта, так же несомненно.

Человек сознает себя, как весь мир, неиндивидуально, и сознает себя, как человека индивидуума […]»

«Между этими двумя сознаниями, — говорит Бибихин, — та большая несимметричность, что для первого, индивидуального, в социуме есть принятая система координат, отчетливое расписание (в конституции, праве, медицине, системе социального обеспечения), а для второго, общего сознания мира, вовсе ничего вроде принятой системы координат и расписания нет, и люди каждый раз удивляются, когда буквально спотыкаются о то, что сознание (ощущение, настроение) мира, беспризорное и несанкционированное, это реальность, в толпе, на войне, в семье, в умирании более сильная, чем культивируемое сознание индивидуальности». Где еще «эта реальность более сильная»? Во вдохновении, в любви, в поэзии. В моменте веры (как это описано в «Исповеди»). Эту реальность переживает сам Толстой, ее переживают его герои (осознавая это, как Пьер Безухов в плену у французов, или безотчетно, как Наташа Ростова на охоте у дядюшки). Об этой реальности «другого себя», «себя неведомого», того себя, которое есть мир и для которого «быть и испытывать счастье одно и то же», повествуют и Пруст, и Толстой. М. К. Трофимова, великий знаток и переводчик древних гностических текстов, видит в прустовских вспышках «другого Я» точное соответствие опыту первых гностиков. Об открытии «себя божественного» как о начале духовного опыта пишет в своих посланиях Антоний Великий. Это совсем другая антропология, чем та, которую несет в себе цивилизация Нового времени.

Сопоставляя Льва Толстого и Вильгельма Дильтея, современников, чья мысль двигалась в общем контексте молодого позитивизма эпохи его Sturm und Dranga и похожим образом искала выход из когнитивной тюрьмы «современного мышления» и сциентизма — реалистический выход, В. В. Бибихин замечает: «строгая феноменология» Дильтея нашла себе понимание, что же касается Льва Толстого, то его понимание в России «отстает хорошо если не навсегда».

Мы много говорили с В. В. Бибихиным об этой поразительной неоткрытости Льва Толстого и о том, куда могла бы идти мысль, им вдохновленная. Единственный образец такой мысли Бибихин находил в Л. Витгенштейне (Витгенштейн оставил свидетельство о том, что чтение Льва Толстого глубочайшим образом изменило его жизнь). «Логику Витгенштейна можно считать философской транскрипцией Льва Толстого». В. В. Бибихин, многие годы посвятивший Витгенштейну и последний вечер своей жизни отдавший правке корректуры своей последней книги о Витгенштейне, делает это утверждение ответственно. И пусть читатель, располагающий общепринятым представлением о Льве Толстом, спросит себя: пришла ли бы ему в голову такая связь: Толстой-Витгенштейн? А связь Толстого-мыслителя с Лейбницем? Кантом? Дильтеем? Гуссерлем? Все эти сопоставления, развернутые и глубокие, мы найдем в курсе В. В. Бибихина. Почему они не приходят нам в голову? Дело не только в том, что мы не смогли прочитать мысль Льва Толстого: это еще простительно, поскольку он излагает ее слишком непривычным для нас образом, в решительном отстранении от ученого философского дискурса. Но мы не смогли прочитать и мысль классиков европейской философии иначе чем в «университетском» ракурсе, а не как то, что задело прежде всего самого автора (Канта, скажем, прочитанного Толстым с глубочайшим сочувствием) — и затем задевает нас, то есть имеет самое непосредственное отношение к ходу нашей жизни, а не помещено в область специальных «интеллектуальных занятий».

Другой круг сопоставлений мысли Толстого, которые проводит В. В. Бибихин, совсем из иного поля: это традиционная православная аскетическая практика, «невидимая брань», монашеская школа трезвения и хранения сердца, та «другая антропология», которая лежит в основе исихастской традиции. Здесь В. В. Бибихин опирается и на собственную работу с источниками (переводы и исследования Макария Великого и Григория Паламы), и на ту интерпретацию «лаборатории исихазма», которую предложил С. С. Хоружий. Антиклерикальные и антидогматические демарши Толстого обсуждаются бесконечно, и сам он настойчиво утверждает, что опирается только на Писание, а в нем — только на Новый Завет, и то выборочно, а предание целиком отвергает (причем и само Евангелие он считает необходимым отредактировать, удаляя из него все, что, по его мнению, внесено туда церковным преданием). Но то, что Лев Толстой в самой практике своей внутренней жизни интимнейшим образом связан с духовной школой древнего православия, остается незамеченным. В его случае это был не вопрос послушного следования и дисциплины, а стихийно найденная школа ума и самосознания: она и обеспечивает Толстому уникальную независимость его суждений.

И третий круг — с которого все сопоставления курса Бибихина собственно и начинаются: начальная мысль, «дометрическая» (не буду пересказывать того, что говорится в этом курсе о «метрике» и «неметрическом», это одна из основных мыслей В. В. Бибихина), еще свободная от тех представлений пространства-времени, которые ставит на свое место Кант, и от той «субъектности» и «предметности» новоевропейского мышления, которые ставит под вопрос Толстой (его физика последовательно энергетична: в мире Толстого действуют не тела, а силы). Начальная мысль, для которой мудрость, София, ближе к инстинкту, чем к разуму в его позднейшем понимании, а человек отчетливо знает в себе и в других то «общее Я», «Я мира», о котором мы говорили, и твердо, как натуралисты свои законы природы, знает, что существующим правит «закон любви и поэзии», словами Толстого. Это мир Ригведы (ее первой вспоминает Бибихин в связи с дневниками), мир китайской, индийской, древнегреческой мудрости. Ничего произвольного в этом сближении нет. Поздний Толстой читает и переводит эти тексты, включает их в «Круг чтения». Он читает их не «исторически», исследовательски, а как актуальный, лично ему интимно знакомый опыт. И, как он уверен, опыт, необходимый другим. Как та самая весть, о которой говорит Бибихин. Никакой истории эстетики, истории мировоззрений, никаких «национальных картин мира», в которых уверен первокурсник гуманитарного факультета, для Льва Толстого не существует. Все происходит сейчас. Наивное чтение? Или наоборот: чтение того, кто посвящен в ту глубину, где, как говорит почитаемый Толстым крестьянин-философ Василий Сютаев, «все в табе и все сейчас»?

Алфавит

Предложения

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.