Избранное

Эренбург Илья Григорьевич

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Избранное (Эренбург Илья)

КЛЮЧ К ЭРЕНБУРГУ

Эренбург прожил удивительную жизнь.

Или так: удивительно прожил.

Или — грубей, но не менее верно: удивительно, что прожил. По законам времен, в которые он пришел, — то есть по нормам тогдашней нашей страны — он, конечно, был должен погибнуть. Неоднократно.

У него было два лица. Одно знаем мы так привычно, что только оно и возникает, когда произносят: «Эренбург». Официозный борец за мир в 50-е годы, в 60-е тоже; «Люди, годы, жизнь» — эпохальные мемуары; и записки о Европе, и трубка, и «Хулио Хуренито».

Другое лицо — его стихи.

Это лицо мы тоже как будто знаем. Как будто.

В юности, до революции, он отправился за рубеж. И жил там. Встречался с Лениным в эмиграции. Пил чай у него дома. Прозвище даже семейное получил: «Лохматый Илья».

В 30-е годы за это он крепко мог быть наказан.

Он мог быть расстрелян, как Михаил Кольцов, — за то, что он тоже писал об испанской войне, был там и видел правду.

И позже он много был за границей, и потрясающе был: в оккупированном немцами Париже.

Да за одни лишь свои ранние стихи — с религиозной атрибутикой, «декадентские» («Дико воют багровые фраки…») он мог быть зачислен в ряд ненавистных большевикам всех этих акмеистов-футуристов-будетлян-имажинистов — со всем, что следовало затем.

Что он писал в декабре 17-го?

Может, в эти дни надо только молиться, Только плакать тихо…

А в 19-м, в Киеве он сочиняет трагедию «Ветер» — совершенно антиреволюционную. Не «контр-»; именно «анти-». Глубже.

Как уцелел?…

Занявшись романами и статьями, он оставлял в стихах непонятные критикам перерывы.

С течением лет он набрал литературный вес, перейдя ту черту, за которой деление на весовые категории уже прекращается.

Был ли он живым классиком? Кто-то считал — да. Иные возражали. (Хотя, казалось бы, тут не бывает двух мнений). В любом случае, был он одним из китов в советской литературе, заслуженным, увенчанным и маститым, — я пишу это, адресуясь к читателям помоложе, и потому подчеркну: «в». Он находился в советской литературе, он не был ею — ментально, вопросами души к миру, своим интимным «я» очень разнясь с соседями по шеренге — К. Симоновым, Н. Тихоновым, А. Твардовским, даже с В. Кавериным.

Эту разницу видела власть — и догадалась не уничтожить ее, а повернуть себе во благо. Для лицемерного государства И. Эренбург оказался подарком. Он стал обращенной на Запад витриной советской писательской жизни.

В витрине всегда все лучше, чем на прилавке, и выставляется то, чего не хватает в продаже. Так был выставлен он — умный, естественно интеллигентный, знающий по-французски и, годами живший в Европе, не по-советски в ней органичный; а главное — лично знакомый и дружный с теми, кого идеологи СССР, если б могли, стерли бы в порошок, но с кем было нужно считаться, чтоб слыть культурной страной. Будучи нашим, Илья Эренбург был одновременно частью Европы, и хотя б одного ещё такого у нас — не имелось.

Быть витриной, однако, — тем более, СССР — привилегия сложная, амбивалентная; и эта сложность дала собратьям по цеху повод хлестко его упрекнуть: «Мы верили и писали — а Вы не верили, но писали». В этой фразе были обида, сведение счетов и справедливая (или нет?) злость за то, что не мог Эренбург о себе сказать так, как сказал о себе Сельвинский:

…Всё на свете, дорогие, есть — Нет только на мне живого места.

Давно утихли те бури, и знаменитый упрек — неактуален, забыт, и четвертый десяток лет пошел после смерти Ильи Эренбурга; и возникает сейчас — Другое лицо.

Может быть, мог он так о себе сказать? Кто, собственно, знает? Кто заглянул в пещеры души поэта?

Ибо сам он себя считал — поэтом. Это не домысел; было известно. Не публицист, романист, мемуарист эпохи — нет; не это лицо для него было его лицом.

Ах, как заманчиво было б найти, разгадать в его строчках годов 10-х или 20-х — одну — или две — ключ ко всем остальным, что он написал, кратную всем, источник для всех!.. Строку — его звук. Доминанту его души. Мелодию «я», что дается нам от рожденья, облекаясь затем оркестровкой пережитого.

Есть у него эта строка. У каждого Поэта она есть. И у Художника есть — звук его краски. И у Актера — звук взгляда.

Найдем — и тогда нам поймется многое. В нем.

Этот истинный его звук — принужден был слышаться реже, чем он хотел. Годами он не включал свою мелодию и, бывало, публично отказывался от прозвучавшей. Она с чем-то не совпадала — с чем-то сильным, что было вне.

Но он знал, что она-то и есть самое главное. И что она у него — в стихах.

И, как обычно, время начинает изменять и подтверждать.

Илья Эренбург. Поэт. 1891–1967.

М.Коломенский

СТИХОТВОРЕНИЯ

1. «Так устали согнутые руки…»

Так устали согнутые руки От глубоко вставленных гвоздей, Столько страшной, непосильной скуки Умирать зачем-то за людей. Им так скучно без огня и жара Кровь мою по полю разносить, Чтобы с всплеском нового удара Руки кверху снова заносить. Сколько скуки было у Пилата, Сколько высшей скуки пред собой, В миг, когда над урной розоватой Руки умывал перед толпой. А теперь несбыточного чуда Так напрасно ждут ученики. Самый умный сгорбленный Иуда Предал, и скорее, чем враги. Царство человеческого сына — В голом поле обветшалый крест. Может быть, поплачет Магдалина, Да и ей не верить надоест. А кругом — кругом всё то же поле, Больше некуда и не на что взглянуть. Только стражники без радости и боли Добивают сморщенную грудь.

Между маем и июлем 1910

2. ПАРИЖ

Тяжелый сумрак дрогнул и, растаяв, Чуть оголил фигуры труб и крыш. Под четкий стук разбуженных трамваев Встречает утро заспанный Париж. И утомленных подымает властно Грядущий день, всесилен и несыт. Какой-то свет тупой и безучастный Над пробужденным городом разлит. И в этом полусвете-полумраке Кидает день свой неизменный зов. Как странно всем, что пьяные гуляки Еще бредут из сонных кабаков. Под крик гудков бессмысленно и глухо Проходит новый день — еще один! И завтра будет нищая старуха Его искать средь мусорных корзин. А днем в Париже знойно иль туманно, Фабричный дым, торговок голоса, — Когда глядишь, то далеко и странно, Что где-то солнце есть и небеса. В садах, толкаясь в отупевшей груде, Кричат младенцы сотней голосов, И женщины высовывают груди, Отвисшие от боли и родов. Стучат машины в такт неторопливо, В конторах пишут тысячи людей, И час за часом вяло и лениво Показывают башни площадей. По вечерам, сбираясь в рестораны, Мужчины ждут, чтоб опустилась тьма, И при луне, насыщены и пьяны, Идут толпой в публичные дома. А в маленьких кафе и на собраньях Рабочие бунтуют и поют, Чтоб завтра утром в ненавистных зданьях Найти тяжелый и позорный труд. Блуждает ночь по улицам тоскливым, Я с ней иду, измученный, туда, Где траурно-янтарным переливом К себе зовет пустынная вода. И до утра над Сеною недужной Я думаю о счастье и о том, Как жизнь прошла бесследно и ненужно В Париже непонятном и чужом.
Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.