Левитов

Айхенвальд Юлий Исаевич

Серия: Силуэты русских писателей [45]
Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Левитов (Айхенвальд Юлий)

Характерно для Левитова, что бытописатель, прикованный к месту и моменту, постоянно видя пред собою какое-то серое сукно жизни, грубость и безобразие, пьяные толпы России, крестьянскую нужду и пролетариат городской, он в то же время способен от этой удручающей действительности уноситься далеко в свою мечту – и она, целомудренная, поэтическая, сентиментальная, еще резче оттеняет всю тьму и нелепицу реальной прозы. В нем глубоко сочетаются реалист и романтик. Он поправляет быт своею грезой и в его тяжкие будни вносит свою неизменную внутреннюю праздничность. Блуждает он, странствует по степи или в темных переулках Москвы или следит за вереницей шоссейных типов и сцен; и то, что он видит и переживает, кошмаром безысходного горя гнетет сознание, но под этой пеленою в душе писателя все же трепещет чувство Бога и солнца, преклонение пред «высокой Божьей деятельностью» и томительное ожидание счастья, на которое всегда готово его ласкающее, но не приласканное сердце. В этом сердце у него, как лампада перед иконой, теплится идиллия, и он хотел бы ее лучами пронизать и согреть все жилища и жизни, отдать чужой скорби все свои невыплаканные слезы, помочь себе и другим своей приветливой задушевностью. Если бы он только мог, если бы это было в его власти, он подавил бы в себе свое понимание смешного и умение его изображать, свой гоголевский отблеск, – он только благословлял бы, он только воссылал бы к «светлому глазу Божьего солнца» эти проникновенные мольбы: «Боже, в души больные моих страдающих братьев тишь бы такую Ты посылал!» или «Мир вам! Мир вам, добрые, добрые люди, обставлявшие некогда мою бедную детскую жизнь! Мир тебе и покой, бедная родная сторона моя!»

«Холод ночей беспокрышных», горемычное сиротство обижаемых детей и женщин, «терпеливая русская почва», в которую бросает свои семена «беспрестанный работник – деревенский день», – все это, конечно, в глазах Левитова – унылые будни, «мучитель-понедельник»; а тот праздник, который он в своей обычной, излюбленной антитезе противопоставляет им, – это раньше всего природа. Он ее любит сыновней и поэтической любовью. Ее мир и покой, «самую глубину» ее ночи, «степной темной ночи, слепой и немой красавицы», он славит как умиротворяющую и благую силу, которая дает забыть о крикливой жизни, о шумной сутолоке ее, об этих торжествующих ее героях – каком-нибудь Македоне Елистратыче, письмоводителе пристава, «Нептуне в своей луже», или целовальнике, «лысом этаком гостеприимце». Природа – воскресенье, святой отдых, праздничное утро духа. И сквозь массу снежных пушинок, «как красавица из-под вуали, светлый месяц любопытно посматривает на далекую от него землю». Лес, «редко когда смолкающий рассказчик», со своими «нестареющими кудрями», прекрасен и тогда, когда «сосны и ели раскрашивают могильное однообразие савана своими вечнозелеными ветвями»; но с особенною мощью зовет он к себе, в свои зеленые сени, весною – и бегут, бегут на этот зов деревенские дети, и не только они, но и строгие учителя их. Послушные весеннему чувству, пономарь и отставной унтер даже перенесли дыхание леса в свою убогую комнату: они восторженно слушают в ней «поющий птичий мир». Долгими зимними вечерами, проводив беспросветный будничный день, готовились они к празднику – вязали волосяные лесы или нитяные сети для птичьей ловли, стругали клетки, мастерили дудочки, и, пока занимались этим, они душевным слухом «слышали могучий шелест дремучего леса, птичьи крики и взлеты, а глаза видели глубокие и светлые заводи широкой реки, блестящие всплески рыб и быстрое реянье чаек и чибисов, жалобно стонавших над тайными речными глубинами»; и вот, когда расцветала природа, они ходили на свою ловлю, и скоро в избе пономаря начинали в своих клетках заливаться голосистые птицы – скворцы, щеглы, и чижи, и синицы, и ряпола, и это среди всяческой деловитости и прозы создавало чарующую иллюзию, будто нет потолков и стен, и тюрем жизни, будто все растворяется в одной сплошной природе, в одном ликовании поющего естества. «Стозевная песня» несется и от степи; пусть это песня о невзгоде и нужде, об истомленных странниках человеческих, но сама степь и звезды над нею льют в истерзанную душу благоволение, нежность и любовь. И степь эта для ее сына и певца, Левитова, – мистическое, непостижимое существо. Она – не только ландшафт и зрелище для людей, но и нечто самостоятельное; она – сама по себе, и наш писатель различает в ней отдельные моменты, знает каждый час и каждый вздох ее, слушает ее вечерние думы. Он олицетворяет ее курганы, ее туманы – эти седые речные пары, которые похожи на сказочного великана, стерегущего зарытый клад, – все то же драгоценное сокровище отдыха, праздника, счастья. Оттого странники русских дорог часто последние силы свои отдают на то, чтобы вернуться домой и улечься на отцовском, на степном погосте. И на своей стороне знает Левитов особый мир могил – знает «много могил, приютивших у себя таких мучеников с их кровавыми ранами; об их жертвенной крови неустанно шепчут и плачут листья развесистых кленов и белых берез», и деревья эти «нежно лелеют уснувшее горе». Засыпает усталое горе в объятиях родной степи. Правда, у нее есть и свой нестерпимый зной, который говорит, что и природа, изнывающая в жару и бреду, имеет свои муки, неведомые людям, что существует некое общее страдание вселенной; и тогда страшно в степи то, что она – такой пейзаж, которого живое не оживляет и который навеки останется в своей мертвой недвижимости; и на бедные, беззащитные человеческие головы низводит палящий зной губительные солнечные удары.

Нежная и певучая душа Левитова, в помыслах своих обращенная к прекрасной праздничности бытия, но властью фактов обреченная изнемогать в грубых буднях действительности, находит себе проблески отдыха не только в природе, но и среди людей, среди детей, чьи «ребячьи думы», радости и страдания вообще так близки и дороги его доброте. И вот, горбун-Петрушка защищает в деревенской школе девочку Анюту от побоев, с помощью которых сельская педагогия вбивает в головы начинающих питомцев «таинственные, как сельская дубрава, азы»; он голубит свою девочку и для нее играет на балалайке, со струн которой льется частый «музыкальный ливень»; и когда ей было четырнадцать, а ему восемнадцать лет, они вместе переплывали реку, чистые, целомудренные, русские Павел и Виргиния. Или крестьянская девушка Саша, обвеянная всей поэзией суеверий, примет и преданий, бегает по лесам и полям, «как богиня-охотница античного мира», и чувствует себя привольно среди птиц и букашек, которые все лето «так сладко и никому не мешая, на разные манеры, жужжат про цветы – про это высшее выражение грации и беззлобия на земле, проклятой в делах своих». Среди проклятий и воплей, на черной земле, в разгаре ее трудов и будней, праздничными коврами расстилаются благословенные в своей праздности цветы, и когда носится около них грациозная и легкая «нимфа Рощенских полей и лесов», то кажется порою, что это – именно сказочная нимфа, а не крестьянская девушка Саша; навеки упала преграда между буднями и праздником, между прозой и поэзией, между Wahrheit и Dichtung (Действительность и поэзия (нем.)).

Идиллическая любовь детей, трагедии трогательные, неиссякаемая доброта и сердечность, проявляемые не только автором, но и многими из его героев, простыми, добродушными русскими людьми, – все это идет со страниц Левитова с такою же силой, как и «безобразный гомон», кунсткамера всяческой уродливости, Минотавр города, поглощающий деревенские жизни. «Острая, едкая пыль Москвы служит для пешеходов каким-то громадным полотном, по которому, самым понятным для наблюдательного глаза образом, выводится бесчисленное множество узорчатых иероглифов о людской суете». У нашего автора – именно эти узорчатые иероглифы на жизненной пыли, множество людей, разнообразие встреч, и он рисует их яркими чертами, он говорит о них в колоритном, хотя и не всегда выдержанном, стиле. Его изображения подавляют, и мучительно делается в этой атмосфере пьянства и драки, бедности и порабощения, среди «кабацкою человечества», представители которого употребляют водку «именно такою, какой она вышла из рук матери-природы, т. е. отца-откупщика», и символически, на всю улицу, громко выкликают: «Где ты тут, каб-а-ак?» И он отзывается, всегда услужливый, всегда гостеприимный, и топит в своем хмельном чаду так много потенциально красивого, так много человеческих возможностей. Предтеча Максима Горького, сам «горемычный плебей» и ничем плебейским не гнушающийся, Левитов небрезгливо спускается в самые низины общежития, живописует бывших людей, теперешних босяков, которые, как и он, «имеют право любить выпивку». «В колеблющихся волнах ночного мрака», с опущенной на грудь головою, тяжело несущей думы «о невыносливых плечах, о погибших жизнях, об обманутых надеждах», идет он по улицам города, и резкий ветер, забравшись к нему «в самую душу, дотерзывает там истощенное различными червями существование» и гонит его в трактир «Крым». Сюда пришел он, бесприютный, физически и нравственно бездомный, «с тою целью, чтобы смотреть целую ночь многоразличные виды нашего русского горя, чтобы, смотря на эти виды, провесть всю ночь в болезненном нытье сердца, не могущего не сочувствовать сценам людского падения, – чтобы скоротать эту ночь, молчаливо беснуясь больною душой, которая видит, что и она так же гибнет, как гибнет здесь столько народа». О всяком горе он поэтому, не вымышляя, может рассказывать от первого лица – так сроднился он, как человек, с каждой скорбью. Горе сел, дорог и городов, тоска степей и всей беспредельной русской земли нашли себе в нем певца, но с голосом надтреснутым и лиру, но со струнами надорванными.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.