Докер

Холопов Георгий Константинович

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Докер (Холопов Георгий)

ГРЕНАДА

Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

МЫ ПЛЫВЕМ В БАКУ

Пятнадцатый день под палящими лучами солнца, от которых некуда деться на палубе нашей шаланды, мы плывем из Астрахани в Баку. Шаланда огромная, нагруженная многими тысячами мокрых бревен, сплавленных по Волге, пропитанная смолисто-йодистым запахом сосновой коры. Она сидит низко, чуть ли не черпая бортами воду, и еле-еле тащится за небольшим грузовым пароходом с помятыми боками. Дым от его трубы целый день стелется по палубе шаланды, вызывая наши проклятия. Лица у всех изнуренные, почерневшие, как головешки.

— Прокоптили нас, как рыбу кутум, — говорит моя мать. — Теперь нам никакие болезни не страшны.

Но люди на шаланде болеют, и чуть ли не каждый день кто-нибудь умирает. Никто в болезнях не разбирается, но умирают, как догадываются многие, от тифа, дизентерии, от теплового удара. Умерших тут же пеленают в залатанную простыню, в одеяло, сшитое из разноцветных лоскутков, в изъеденный молью ковер, привязывают к ногам какой-нибудь груз — кто что найдет! — и бросают за борт. Одному даже привязали медный кувшин, в котором женщины носят воду из родника. Кувшин узкогорлый и заполнялся очень долго.

Конечно, всех этих смертей могло и не быть, если б мы плыли не на лесной шаланде, перевозящей бревна, а на настоящем пароходе, как настоящие беженцы. Но мы «дикие» беженцы, каждый едет по своей воле и куда хочет. А потому не только врача, но и многого другого, необходимого в пути, нет на шаланде. Даже питьевой воды! Пресная кончилась на четвертый день плавания, и нам теперь выдают опресненную морскую. Она ядовитая по цвету и почти горячая. Держат ее в большом ржавом котле, который так сильно накаляется за день, что не успевает остыть даже ночью. От этой воды сразу же начинает тошнить. И люди целый день бредят пресной водой.

На шаланде вместе с нами плывут такие же, как мы, беженцы с Кавказа, уехавшие в Россию после падения Бакинской коммуны, когда город захватили англичане, или же в дни нашествия турецких янычар. Но плывет и много татар из Казани — лудильщиков и кузнецов; немцев-колонистов из-под Царицына — плотников и сапожников; крестьян из Саратовской, Самарской, Пензенской и других голодающих губерний. Татары и немцы везут свой нехитрый инструмент, крестьяне — деревянные сундучки да рваные полушубки. Лежат все на палубе вповалку измученные жаждой, голодом и солнцем.

Тросы между пароходом и шаландой натянуты как струны. Даже при небольшом ветре волны перекатываются через нашу палубу. Шаланда надсадно скрипит и, кажется, вот-вот развалится на части. Тогда на палубе начинают молиться. Отвернувшись, с неприязнью косятся друг на друга, и каждый призывает на помощь своего бога: кто — русского, кто — армянского, кто — магометанского или немецкого. Особенно истово на своих маленьких ковриках молятся казанские татары.

В знойный полдень, когда в палубных досках начинает плавиться смола, боцман нашей «старой калоши», спившийся старичок с козлиной бородкой, приоткрывает палубный люк, и мы, детишки, на брюхе пролезаем в трюм, долго на карачках ползаем в полумраке по скользким бревнам, вдыхая опьяняющий запах мокрой сосновой коры. В трюме сыро, а там, где пробивается вода, даже очень холодно.

Взрослые в эти часы не так сильно страдают от всяких невзгод: у них надежда, что если до Баку и умрут они все, то в живых останутся хотя бы детишки в трюме. Даже моя мать оставляет меня в покое, я не слышу ее голоса: «Гарегин, где ты?»

Город наконец-то показывается сквозь знойное марево.

— Баку! Баку! — слышатся крики.

На палубе даже безнадежно больные поднимаются на ноги. Каждому хочется посмотреть на город, который он оставил четыре или пять лет тому назад, в трудные годы войны. Каков он, Баку, сейчас, в 1922 году?

Потом все торопливо начинают упаковывать вещи.

Связываем и мы свои узлы. На каждого приходится по два. Дедушка наш, конечно, не в счет. У нас с Маро узлы полегче, там подушки и одеяла, а вот у матери и бабушки — тяжелые. У них — кухонная посуда. И все — из меди! И все кованое! В два пальца толщиной! Одна кружка, которой черпают воду, весит… больше пяти фунтов! Таз для умывания — около пуда! Бабушка говорит, что посуда эта досталась ей в наследство от прапрадеда; кружке и тазу, наверное, около двухсот лет, но они еще долго послужат людям.

Положив узлы рядышком, бабушка ласково говорит моей матери:

— Теперь давай приберем твою косу. Смотри, как она растрепалась за дорогу.

Мать нехотя, но покорно садится на сундучок, снимает с головы платок, и бабушка начинает расплетать ее косу. Она толстая, до самого пола.

Вокруг собираются любопытные. С удивлением смотрят на мать, цокают языком, хвалят ее отливающие синевой волосы.

Бабушка сердится, просит всех разойтись, но никто не уходит, хотя город все ближе и ближе подступает к шаланде. Кажется, что не мы, а город, широко раскинувшийся в котловине, со всеми домами, церквами, мечетями плывет нам навстречу. Все выше и выше поднимается колокольня русского кафедрального собора, все раздается вширь огромная, мрачная Девичья башня, и, словно в хороводе, кружатся, кружатся приземистые нефтяные вышки, далеко уходящие по берегу моря.

Я ношусь с одного конца шаланды на другой, выискивая наиболее удобное место для наблюдения. Но вот раздается голос матери:

— Гарегин, где ты?.. Иди сейчас же сюда!

Я нехотя возвращаюсь и сажусь рядом с матерью. Но внимание мое все равно приковано к берегу, к приближающимся пристаням, у которых стоят большие и малые пароходы с дымящими трубами, к снующим во все стороны парусным лодкам.

— Ну вот, нашим страданиям приходит конец, — закручивая косу вокруг головы и туго затягивая ее платком, говорит мать. Она усаживает на свое место Маро. Та уже успела распустить свои «мышиные хвостики».

— Мама, ну скорее! — торопит Маро.

Мать принимается расчесывать ее волосы. Бабушка встает с палубы.

— Конец ли страданиям? — грустно спрашивает бабушка.

— Уезжали мы в Астрахань всей семьей, а возвращаемся, вот видишь… — Мать не договаривает и, отвернувшись, вытирает слезы.

Да, тогда был жив отец. Были живы брат мой Степан и сестра Тамара. Отца мы похоронили в Астрахани. Он умер от воспаления легких, не успев оправиться от сыпного тифа. Это было зимой. Стояли сильные январские морозы девятнадцатого года. На кладбище из лазаретов свозили на дрогах сотни умерших от сыпняка и черной оспы — красноармейцев, горожан, понаехавших отовсюду беженцев. Меж могил горели костры, возле них стояла безмолвная толпа. А в сотне шагов саперы аммоналом взрывали мерзлую землю, в глубоких котлованах хоронили по сто, по двести человек сразу.

От сыпного тифа умер брат мой Степан. Ему было четырнадцать лет. С большой группой детей беженцев и красноармейцев его в эти январские морозы повезли учиться в Москву. По дороге, в нетопленой теплушке, пронизываемой всеми ветрами Калмыцкой и Киргизской степей, он заболел и умер. Перед Саратовом, на каком-то полустанке, его закопали в сугроб.

Сестре Тамаре был всего один год. Она умерла от черной оспы в степи, и ее похоронили среди песчаных барханов, поросших полынью и красной шелюгой. Летом степь здесь звенит от зноя и лишь коршуны парят в безоблачном небе; зимой — бушует шурган.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.