Скуки не было. Первая книга воспоминаний

Сарнов Бенедикт Михайлович

Серия: Скуки не было [1]
Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Скуки не было. Первая книга воспоминаний (Сарнов Бенедикт)

ОТ АВТОРА

В оформлении форзацев использованы репродукции картин работы Бориса Биргера

Портрет одиннадцати (памяти Б. Балтера), 1977

Сидят: Олег Чухонцев, Владимир Войнович, Лев Копелев, Булат Окуджава, Юлий Даниэль, Бенедикт Сарнов, Борис Биргер

Стоят: Фазиль Искандер, Валентин Непомнящий, Эдисон Денисов, Алексей Биргер (сын художника)

Андрей Сахаров с женой Еленой Боннэр, 1974

Я долго не разрешал себе браться за эту книгу.

Кто я такой, чтобы писать мемуары?

Рядом были судьбы друзей. Они воевали. Некоторые из них прошли через сталинские лагеря. Вот им — было что вспомнить! Но даже и они не спешили делиться с читателями воспоминаниями о прожитой жизни.

А потом я подумал: я жил в потрясающее время! Был современником событий, с которыми мало что могло сравниться в мировой истории. И я был не просто свидетелем. Это время мяло меня, ломало, формовало по образу и подобию своему.

Впечатленьями жизнь не бедна, как было сказано в одном стихотворении Ярослава Смелякова. И хотя мне не досталось пережить и сотой доли того, что пришлось испытать автору этого стихотворения, моя жизнь тоже была не бедна впечатлениями. Ведь все то, о чем сказал другой поэт, другой мой современник — Борис Слуцкий — впрямую касалось и меня тоже. Я имею в виду не самое знаменитое его стихотворение, в котором он говорит, что всего с лихвой было в его жизни: приходилось недосыпать, недоедать, испытывать нужду в самом необходимом. «Но скуки не было». Эта строчка рефреном замыкает каждое четверостишие, из которых состоит стихотворение, каждую его строфу:

Газет холодное вранье, статей напыщенный обман — и то читали, как роман. Но скуки не было.

Ведь все это, подумал я, было и со мной тоже. Не «при мне», а именно со мной.

Немногими этими строчками поэт сказал не только про свою, но и про мою, про нашу общую жизнь.

Вот поэтому-то я и решился все-таки сесть за эту книгу. И поэтому решил назвать ее так, как назвал.

НАЧАЛО БЫЛО ТАК ДАЛЁКО…

С самого раннего детства, возможно, лет с пяти-шести, я знал, что, когда вырасту, обязательно стану писателем.

Джордж Оруэлл 1

Когда мне стукнуло десять лет, кто-то подарил мне на день рождения необычайной красоты общую тетрадь — «в линеечку». Гладкая, глянцевая бумага, кожаный переплет. Конечно, не из настоящей кожи. Наверное, из какого-нибудь заменителя — но тогда я этих тонкостей не понимал и искренне считал этот переплет кожаным.

Я в эту тетрадь просто влюбился. Спрятал ее в самый дальний ящик. Иногда вынимал, любовался, любовно поглаживал переплет — и снова прятал. Даже запах ее был мне мил.

Надо сказать, что я с детства питал какую-то странную, необъяснимую любовь к тетрадям, блокнотам, записным книжкам — вообще к бумаге. Радовался, когда — случалось — в школе нам выдавали тетрадки (купить их тогда было не так-то просто, поэтому нам их выдавали — по счету) с гладенькой, глянцевитой бумагой. И от души ненавидел обычные наши тетради, в которых бумага была серая, шероховатая, с какими-то даже мелкими щепочками и другими грязноватыми вкраплениями в ее бумажную ткань. (Это осталось у меня на всю жизнь. Я не коллекционер, даже не библиофил: в книге превыше всего ценю текст, а не то, как она издана. Но любимую книгу, напечатанную на плохой бумаге, до сих пор воспринимаю как личное оскорбление.)

В сравнении с теми будничными нашими школьными тетрадками подаренная мне «кожаная» толстая тетрадь казалась мне — да и на самом деле была — совершенно немыслимой роскошью. И я долго не мог решить, что мне с нею делать. Осквернить ее глянцевые страницы своими каракулями казалось мне чуть ли не святотатством. Так и хранилась она у меня довольно долго — девственно чистая, неприкасаемая.

Но в один прекрасный день я вдруг решился. Открыл ее и начал писать. Разумеется, роман. Ни больше ни меньше.

О чем был этот роман, я уже, признаться, даже и не помню. Что-то про пиратов. Какая-то дикая смесь из «Острова сокровищ» и приключений жюльверновского Айртона.

Роман я, конечно, не дописал, а оскверненная, безнадежно испорченная тетрадь потеряла в моих глазах всю свою ценность и вскоре затерялась.

2

Но желание писать не пропало.

Его не убила даже начавшаяся спустя три года война.

Сочинять романы я, правда, больше уже не пытался. Если не считать того, что в 42-м, в эвакуации, вдвоем с моим тогдашним дружком Глебом Селяниным мы вдруг решили продолжить «Евгения Онегина». Было нам тогда уже лет по пятнадцать. Оба мы, как водится в этом возрасте, писали стихи. И обоих нас заворожила онегинская строфа. Не столько даже сама строфа, сколько вдруг обнаружившаяся у нас обоих способность сравнительно легко воспроизводить ее.

Перенеся действующих лиц пушкинского романа в наше время, ничуть не заботясь о сколько-нибудь логичном развитии сюжета, а только упиваясь этим нехитрым своим уменьем, мы сочиняли в день по десять-пятнадцать строф, стремясь лишь к одной единственной цели: чтобы по количеству строк наш «Онегин» не уступал пушкинскому. Двигал нашими перьями, таким образом, не потный вал вдохновения, а чисто спортивный азарт.

Без особого труда сочинив восемь (точь-в-точь как у Пушкина) глав, мы к этой своей затее тотчас же охладели. И увлеклись чем-то другим.

Что там мы нагородили в этих восьми главах — хоть убей, не помню. Запомнилось почему-то только, что, умертвив Ольгиного жениха — улана, мы выдали ее за милиционера. Как только я вспомнил это, так сразу же из каких-то самых глубинных провалов памяти вдруг выскочило начало строфы, в которой мы представляли этого нового героя читателю:

Его зовут Андрей Коляскин. Он пунктуален, как часы. Из серой милицейской каски На вас глядят его усы.

Только эти четыре строчки и сохранились в моей памяти из всего нашего «романа в стихах». Но и по ним видно, что сочиняли мы его, как говорится, без всякого умственного напряжения. Любая глупость сразу зарифмовывалась, и чем эта глупость была глупее, тем легче давалось нам уже привычное чередование рифм — перекрестных, парных, кольцевых — в той строгой последовательности, которую нам диктовала пленившая нас онегинская строфа.

Для Глеба спортивный угар этих месяцев прошел бесследно. (После школы он поступил в театральное училище и стал актером.) А я, кажется, именно тогда впервые понял, кем хотел бы стать в будущей, взрослой своей жизни.

Втайне от Глеба я стал сочинять какие-то стихи (все той же онегинской строфой) уже не в шутку, а всерьез. Сочинял я их старательно, никуда не спеша, поэтому были они не в пример мастеровитее тех, что мы сочиняли вдвоем с Глебом. Но и не в пример скучнее. Те, что мы сочиняли вместе в ежедневных приступах нашего азартного глупого веселья, при всей своей глупости были живыми. А эти — мертвыми.

Тут проявился едва ли не главный закон художественного творчества, блестяще сформулированный моим учителем Виктором Борисовичем Шкловским. Однажды, разговаривая со мной на эти темы, он кинул со своей «улыбкой Будды» — этак небрежно, словно какую-нибудь банальность:

— Главное — не надо стараться!

И я сразу вспомнил те давние, детские мои старания.

И еще мне вспомнилось, как с тем же Глебом мы, подражая нашему любимому Маяковскому, стали сочинять — наперегонки — всякие рифмованные рекламы. До знаменитого шедевра Владимира Владимировича — «Лучших сосок не было и нет, готов сосать до старости лет!» — нам, конечно, было не подняться. А кроме того: ну какие товары могли мы рекламировать в то голодное военное время? Разве только яичный порошок…

Алфавит

Предложения

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.