Однажды в Беэр-Шеве

Гелприн Майкл

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Однажды в Беэр-Шеве (Гелприн Майкл)

Рыжий Фишел, внук старого шойхета Ицхака, прибежал, едва я открыл лавку.

– Шолом, дядя Эфраим, – поздоровался Фишел, не успев даже отдышаться. – Ой, дядя Эфраим, к тебе там из самого Йерушалайма приехали.

Сначала я подумал, что приехала Гита, и обрадовался, и хотел немедленно бежать ей навстречу, моей младшенькой, ягодке моей. Но потом сообразил, что Гита приедет только на рош-ходеш, первый день месяца адар. И огорчился, и едва не расплакался, потому что до рош-ходеша оставалось еще три дня, мне ли о том не знать, когда каждое утро я дни эти считал. Так я рыжему внуку старого Ицхака и сказал.

– Не расстраивайся, дядя Эфраим, – утешил меня Фишел, – Гита обязательно приедет, уже скоро. А пока ребе Нахум велел передать, чтобы ты надел талит-катан с цицесами и сменил ермолку на штраймл. Те, которые приехали, будут брать у тебя интервью.

Возможно, я когда-то знал, что такое интервью, но потом забыл, как и множество других слов, за ненадобностью. Поэтому я не стал ни огорчаться, ни радоваться, а прошел из лавки в дом и сменил будничную капоту на нарядный талит-катан с цицесами, как велел ребе Нахум. Надел вместо ермолки штраймл из соболиных хвостов, оставшийся мне от отца, с тем и вышел из дома.

Оказалось, что интервью – это когда бородатый ашкенази мелет про тебя всякий халомот, а безбородый сефард смотрит в такую штуковину, похожую на лошадиную подкову, только квадратную и со стеклом там, где у подковы дырка. Возможно, я когда-то знал, как эта штуковина называется, но за ненадобностью забыл.

– А сейчас перед вами, – затараторил бородатый, – почтенный Эфраим Гаон, человек, который считает себя самым счастливым евреем во всей Беэр-Шеве.

Хотел я сказать, что он глупец и счастье считать невозможно, но не успел: только рот разинул, как бородатый этот меня спрашивает:

– Любите ли вы свою семью, господин Гаон?

Видит Б-г, среди евреев тоже встречаются глупцы, что бы ни говорил на этот счет ребе Нахум. Какой же еврей не любит свою семью больше всего на свете после Б-га? Так я ему, этому бородачу из Йерушалайма, и сказал.

– У вас ведь жена, двое сыновей и дочь, господин Гаон? Вы их всех одинаково любите?

Б-г свидетель, не помню, когда слыхал настолько глупый вопрос. Измерять любовь – это все равно что считать счастье. Как я могу любить Голду больше или меньше, чем детей, которых она мне родила? Или Гершэлэ больше, чем Якова? Или Якова больше, чем Гиту? Так я ему, глупцу, и сказал.

Потом он еще много всего спрашивал: и про торговлю, и не скучно ли мне в лавке, и что Голда готовит на Рош-Хашану, и исправно ли мы постимся на Йом-Киппур. Я уже и отвечать устал. А второй, безбородый, все со своей подковой цацкался, то так в нее заглянет, то эдак, то присядет с ней, то отбежит…

Б-г не даст соврать, ничего в нем хорошего нет, в интервью, разве что хорошо, когда оно кончается. Это интервью, однако, и закончить хорошо не сумели.

– А правда ли, господин Гаон, – бородатый ашкенази спросил напоследок, – что вы ненавидите шаббат и не ходите по субботам в синагогу?

Я его сразу ударил, не думая. По лицу, так, что он свалился прямиком в пыль и заблеял словно овца, которую шойхет режет на Пейсах. Это наверняка лысый Барух, сойфер при синагоге, подговорил спросить про шаббат. Барух сватался к Голде еще до меня, но старый Танхум, Голдин отец, ему отказал. В Беэр-Шеве всякий знает, что чужим нельзя меня про шаббат спрашивать и напоминать даже нельзя. И если кто чужой спросит, то я теряю разум, и память теряю, и становлюсь настоящим мешуга, и тогда один Б-г ведает, что могу натворить.

Дальше ничего не помню, кроме того, что прибежали соседи и доктор Леви все кричал, чтобы меня держали. Пришел в себя я лишь за столом, в доме, и Голда сидела напротив и подавала мне блюдо с кнейделах. И тогда я устыдился, и разломал халу, и оделил жену мою и каждого из сыновей, а потом разлил вино и прочитал брахот – молитву, положенную перед едой. Мы поели, и я отправил Гершэлэ запирать лавку, а Якова отослал в детскую и наказал спать.

Мы остались с Голдой вдвоем, и, пока она хлопотала на кухне, я смотрел на нее. Я смотрел, и прошлое плясало у меня перед глазами праздничной Хава-Нагилой. Той, что мы отплясывали с Голдой в день свадьбы, и пятьсот человек родни и соседей завидовали мне, потому что ночью мне предстояло лечь с самой красивой девушкой квартала Вав-Хадаш, а может быть, и всей Беэр-Шевы.

Она ничуть не изменилась, моя Голда, даже родив мне троих детей. Осталась такой же стройной и ясноглазой. С тонкими бровями вразлет и шелковыми каштановыми локонами до плеч.

Я долго смотрел на нее и молчал. И потом, когда вернулся Гершэлэ и затих в детской, сказал:

– Пойдем в постель, Голда.

Год назад ребе Нахум спросил меня, делю ли я ложе с женою своей. Выслушал ответ и долго молча глядел на восток, туда, где исходила зноем пустыня Негев. Потом сказал:

– Б-г простит нам прегрешения наши. Ступай.

* * *

Наутро я, как обычно, пересчитал дни, оставшиеся до месяца адар. Порадовался, что их стало всего два, и отправился открывать лавку.

До полудня я продал три золотых кольца и нашейную цепочку с могендовидом, а потом принял заказ на брошь и ожерелье для Эстер, племянницы доктора Леви, которая на шестой день месяца зив будет справлять бат-мицву.

Весь квартал Вав-Хадаш покупает драгоценности только у меня – так велел прихожанам ребе Нахум, а кто посмеет ослушаться ребе…

– Не благодари, Эфраим, – сказал он в ответ на слова признательности. – Б-г заповедовал нам, цадикам, заботиться о таких, как ты.

– О каких «таких»? – не понял я. – О ювелирах?

Мой дед был ювелиром, и мой отец, и мой старший сын Гершэлэ тоже станет ювелиром и займет мое место, когда я состарюсь настолько, что не смогу больше мастерить украшения. Так я ребе Нахуму и сказал.

* * *

За час до заката я запер лавку и поспешил домой готовиться к шаббату. Голда уже завершила уборку, сготовила хамин и доро-ват и испекла хремзлах. Едва стемнело, она зажгла праздничные свечи, и мы всей семьей сели за стол.

Я разлил по бокалам вино и прочитал минху и маарив – молитвы, положенные накануне субботы. И мы сидели за столом допоздна: я, Голда и двое наших сыновей. Старший, Гершэлэ, который схож со мной лицом и нравом, и младший, Яков, уродившийся подобным моей жене.

* * *

В субботу утром я, как положено, надел молитвенный талес и до вечера читал жене и мальчикам Тору. Предписывающие заповеди и запрещающие, выдержки из книги Шмота и книги Йехезкеля, строки из главы Бо и главы Ха-Ходеш.

Я читал строки, завещанные Всевышним, смотрел на Голду и на рожденных от нее сыновей и радовался, что они у меня есть, и думал, что счастлив тот, кто любит свою семью так, как я – больше всего на свете после Б-га.

И еще думал, что завтра приедет Гита, и мы все будем в сборе.

И почти совсем не думал о том, что Б-г проклял меня.

И что моей жене и детям запрещено ходить в синагогу по субботам, потому что они – не евреи.

* * *

Гита приехала на следующее утро, как мне и обещали. Ее привезли в таком же фургоне, что полгода назад доставил Якова, а до него – Гершэлэ и Голду. Фургон был желтым, в синюю полосу, с надписью «Jerusalem electronics, Inc» на борту.

Высокий, плечистый сефард выбрался из кабины, отворил дверцу кузова, и оттуда на землю ступила моя Гита. Я бросился к ней, упал перед ней на колени, прижал к себе. Потом отстранил, вгляделся, и сердце мое едва не вылетело из груди от радости. Я так боялся, что она будет… не похожа. Но то была она, моя дочь, кровиночка моя, ягодка. Такая же, как обычно, такая же, как всегда.

– Фирма решила сделать вам подарок, господин Гаон, – пробасил между тем сефард. – Как постоянному клиенту, бесплатно. Спросите ее что-нибудь.

– Что спросить? – оторопел я.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.