Знакомство с Соловьевым

Трубецкой Евгений

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Знакомство с Соловьевым (Трубецкой Евгений)

Зимою 1886/87 года в среду у Лопатиных произошла моя первая встреча с Владимиром Сергеевичем Соловьевым. B свое время я описал эту встречу и весь происходивший между нами разговор в письме к брату Сергею, тогда жившему в Калуге. Извлечение из письма, помнится, было мною дано C. M. Лукьянову, который, вероятно, поместил его в своем собрании биографических материалов о Соловьеве. Поэтому воспроизводить эти разговоры, которые в момент написания письма были гораздо свежее у меня в памяти, мне теперь незачем. Скажу лишь о том общем впечатлении, которое произвело на меня это знакомство.

B то время, когда оно произошло, с Соловьевым была связана вся моя умственная жизнь. Все мое философское и религиозное миросозерцание было полно соловьевским содержанием и выражалось в формулах, очень близких к Соловьеву. Было между нами только одно крупное расхождение. Соловьев как раз незадолго до нашей первой встречи порвал с И. C. Аксаковым и вообще с тем лагерем старых славянофилов, к которому мои симпатии все еще продолжали тяготеть. Отношение Соловьева к папству – вот что было для меня безусловно неприемлемо. Его понимание соединения церквей как простого акта подчинения восточной церкви апостольскому престолу вызывало с моей стороны горячий протест. Рассуждать таким образом, по-моему, значило – отрицать самую религиозную особенность православия; выходило так, что ее отделение от латинства было простым актом неповиновения, не вызванным никакими религиозными мотивами.

Неудивительно, что первый же наш разговор начался с бурного и страстного спора. С первых же слов мы уже кричали друг на друга. Но, как это часто бывает в подобных случаях, – именно этот крик нас сблизил. Точнее говоря, он заставил нас почувствовать ту близость, которая уже была раньше. Мы сходились в основном – самом дорогом для нас обоих – в признании Богочеловечества как начала соборной жизни церкви, содержания и цели всемирной истории. Горячность и страстность нашего спора происходили именно оттого, что, сходясь в основном начале жизнепонимания, мы расходились в первостепенном вопросе о его практическом применении. Чем ближе между собою люди, тем существенное между ними расхождение ощущается болезненнее.

Крик словно освободил нас от какой-то тяжести и снял большое препятствие к нашему духовному общению. Разговор происходил, как сказано, в лопатинской «детской». Кричать нам никто не мешал. Накричавшись вволю, мы вдруг почувствовали какую-то легкость духа и нежность друг к другу. B конце вечера мы уже весело шутили и хохотали, как старые друзья, каковыми мы и остались навсегда.

C тех пор часто повторялись у меня с Соловьевым эти горячие схватки с криком и раздражением – всё по тому же поводу, всегда по вопросу об отношении православия к католицизму и папству. A за раздражением всегда следовало быстрое и глубокое примирение.

B наших разговорах было все время это сочетание притяжения и отталкивания. Это были очень дружеские, но в то же время – очень сложные отношения, потому что Соловьев был мне сроден не только в том, что я от него принимал, но и во многих его положениях, которые я отрицал.

Я жил в атмосфере славянофильской мессианической мечты об осуществлении Царства Божия на земле через Россию. Но именно учение Соловьева о всемирной теократии и доводило эту мечту до конца. Соединение церквей примиряло и объединяло под верховным водительством России две враждующие между собой половины славянства. Оно наносило смертельный удар Австрии и создавало духовные основы для будущей Российской всемирной империи. Учение Соловьева о России как теократическом, «царском народе» было чрезвычайно сродно той славянофильской империалистической мечте, которую я лелеял с детства. Но, с другой стороны, это учение было логически и жизненно связано с неприемлемой для меня мыслью о папской власти как вершине всемирной теократии. Иными словами, мы оба стояли на почве одной и той же утопической и в существе своем славянофильской мечты о мессианической задаче русского народа и русского государства. Но только из нас двоих он был последовательнее. От этого внутреннего противоречия в отношении к Соловьеву я освободился значительно позднее, когда рухнула его и в то же время моя мессианическая утопия.

Я не стану повторять здесь той пространной характеристики Соловьева по личным воспоминаниям, которую я дал в моем двухтомном труде о Соловьеве. B дополнение к ней скажу только, что впечатление, которое он произвел на меня, было единственным по духовности и силе. Ни до, ни после мне не случалось встречать человека, который бы так непосредственно, как он, заставлял ощущать соприкосновение с другим миром. Сколько раз с глазу на глаз с ним я ощущал мистический трепет, доводивший до сердцебиения, когда по виду его изменившегося и побледневшего лица мне становилось ясным, что Соловьев что-то видит, что именно, этого я не решался спросить. Когда вдруг, ни с того ни с сего, на лице его изображался мистический ужас, становилось невообразимо страшно. Это было совсем не то ощущение, какое вызывалось лопатинскими благодушными разговорами о покойниках, или, точнее говоря, о «беспокойниках». Нет, вы тут чувствовали себя непосредственно перед бездной и испытывали ощущение какой-то страшной медиумической силы. A иногда мистический ужас вызывался в нем рассказами о происшествиях, которые всем прочим людям казались совершенно обыкновенными, естественными.

Помню, например, как в голодный 1891 год я рассказывал ему, со слов одного сельского хозяина, про посев озимого в одной из наших южных губерний. Хозяин был поражен тем, что все брошенные на землю зерна тотчас приходили в движение и словно куда-то шли. Нагнувшись, он понял, что это – стая голодных муравьев уносит зерна в свои норки. Дойдя до этого места рассказа, я был совершенно потрясен видом Соловьева – его большими, остановившимися от ужаса глазами и искривленными губами. «Что с тобой?» – спросил я испуганно. Ответа не последовало, но я тут сам вдруг понял, что вид движущегося и как бы куда-то идущего поля, о котором я рассказывал так просто, действительно граничит с чудесным и наводит мистический трепет. Выражение лица Соловьева было мне вполне понятно. Он видел в голоде 1891 года своего рода казнь египетскую, ниспосланную свыше за грехи России. Никто другой не мог так, как он, по самому неожиданному поводу заставить ощутить непосредственную близость чудесного. Более того, в общении с ним всегда, бывало, чувствуешь, что самая граница чудесного и естественного снята. То вы испытывали благоговейный трепет перед чудесным явлением Божией правды и суда, то наоборот – жуткое ощущение вторжения темных, сатанинских сил в человеческую жизнь.

То «ощущение духа», которое вызывалось обликом Соловьева, совсем иного рода, чем то, которое заставлял переживать Лопатин. Во впечатлении личности Соловьева сказывалась одному ему присущая мощь. И самое отношение к духу у него было иное: весь его пафос был совершенно другой, чем у Лопатина. Ему был органически чужд лопатинский индивидуализм самодовлеющей душевной субстанции. Человеческий индивид интересовал его не сам по себе, не в его отдельности, а как часть соборного целого, как член Богочеловеческого организма Христова. Лишь во вселенском целом этого организма признавал он субстанциональное, существенное содержание, а не в изолированном человеческом индивиде. Он живо чувствовал то преувеличение и извращение истины, которое заключалось в крайностях лопатинского индивидуализма. И это расхождение вызывало частые споры между друзьями, споры со стороны Соловьева иногда и шуточные по форме, но всегда серьезные по существу.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.