Покидая Эдем

Тублин Валентин Соломонович

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Покидая Эдем (Тублин Валентин)

Валентин Соломонович Тублин

Покидая Эдем

Памяти

Михаила Леонидовича Слонимского

Судьбы ведут тех, кто хочет,

и тащат тех, кто не хочет.

Сенека

Тамара сумела дозвониться до Блинова только после двух, почти в конце смены, хотя об этом, о дне рождения, и о том, что надо позвонить, знала и думала еще с утра. Или нет — знала и думала она об этом всегда, только знание это сидело в ней невидимо и тихо, словно кукушка в часах — пока не приходило время. А потом срабатывал механизм, освобождалась какая-то пружинка — так это и было с самого утра.

Она проснулась за секунду, за мгновенье до того, как должен был прозвенеть будильник. Когда она нажала в темноте на кнопку ладонью, он попробовал было издать первый полузадушенный звук — но было уже поздно. И тут, лежа в темноте, в эти самые первые в новом дне пять минут, когда вся она равно принадлежала зыбкому, уходящему, расползающемуся, но еще не ушедшему миру сна и подступающему, однако не подступившему окончательно миру обязательных забот нового ее дня, в эти единственные, пожалуй, безраздельно и бесконтрольно принадлежавшие ей пять минут — от пяти тридцати до пяти тридцати пяти, она и почувствовала вдруг, как сработала в ней та самая пружинка, от которой распахиваются створки крохотных дверок и кукушка памяти, выскочившая из темноты, отсчитывает время столько раз, сколько показывают стрелки на часах. Ну а в этот день, в это утро, она, кукушка, должна бы куковать до сорока.

Так вот она и вспомнила об этом, о дне рождения, тут она и поняла, что надо позвонить ему, и тут же поняла и другое: что она и не забывала никогда и только ждала, чтобы все произошло само собой — может быть, для этого и требовалась цифра «сорок». А так она не забывала и в тридцать девять, и в тридцать восемь, и вообще никогда, пусть даже последний раз кукушка напомнила ей об этом пять лет назад. Она не забывала, и забыть не могла, даже если бы очень захотела, потому что кукушка эта каждый раз куковала и для нее самой; только если для него, для Кольки, она должна была, как вот сегодня, выбиваясь из сил, куковать, выскакивая из дверок, сорок раз, то для нее самой — всего на два каких-то раза меньше. И выходило, что, думая о нем, о Кольке, Николае Николаевиче Блинове, который спал сейчас в своей квартире, она по существу просто думала о себе. О себе и о своей жизни, в которой он, Колька, пусть даже он был ей не родным, как Пашка, но — она признавалась в этом с непонятным ей самой смущением, да и то лишь самой себе, — был для нее родней родного. Да, она и Колька были всегда рядом. Рядом и вместе, как пальцы на одной руке. А что один палец чуть меньше, а другой чуть больше — не меняло ничего.

Всегда. С того самого момента — ей семь, а ему девять, — что она помнила себя; с того мелькания в открытых дверях теплушки, мелькания необозримых, желтых под солнцем пространств, проносящихся мимо; мелькания лиц, сосредоточенных и суровых; мелькания вокзальных станций — одним словом, с войны и только с нее. Та жизнь, что была до войны, если и помнилась ей, то смутно, каким-то одним пятном, одним мазком, разноцветным и ярким — цвета перемешаны, линии потеряли очертания, события наползали на события, так что она и тогда уже, а теперь и тем более не знала, не сумела бы отделить, что из того, довоенного, она видела сама и что представила и вообразила, слушая рассказы взрослых. Но (и это она знала совершенно точно) с тех пор, как она действительно могла полагаться на свою память, то есть с самой войны, с эвакуации, с теплушек, идущих на восток, она не помнила дня, чтобы рядом так или иначе не было Кольки. А еще точнее, чтобы она упустила случай самой быть рядом с ним, долговязым, веселым, стремительным. А Пашка? Пашка тоже был рядом — но он был другой; то есть он был свой, родной, единокровный, но, может быть, именно потому всегда заслонялся Колькой, что никуда и ни при каких обстоятельствах не мог уже деться. Пашка был другой: тягун, тяжелодум и упрямец, которому все бы наперекор и по-своему, и все б на месте. Он был похож на отца — так же тянуло его в мастерство, к тому, что можно делать руками, что можно резать, строгать, прибивать, вытесывать. А они, она с Колькой, всегда были на бегу, как на крыльях, и всегда рядом — приходилось ли бежать вдоль путей, собирая в ведерко осыпавшийся с проходящих поездов уголь, черный и блестящий антрацит, или сражаться против мальчишек с Третьей Парковой, с которыми все время шла война в пристанционном поселке. Или идти в Старый город — проехать до Нового города на верхней полке вагончика, а потом незаметно выскочить на ходу и бродить весь день между глиняными выщербленными дувалами, где в глубоких норах отсиживались до вечерней прохлады темно-зеленые огромные скорпионы.

Всегда вместе. Играть ли в альчики — в бабки, — бросая бараньи, начиненные свинчаткой, кости, или в лянгу, как они в то время называли маялку. И тут у нее, как у всякого заядлого, уважающего себя игрока, была своя, по ноге, маялка — маленький кусок кожи, вырезанной тайком из бараньей шкуры, валявшейся на дворе, с мехом вверху и тонкой свинцовой пластинкой, подшитой к коже, так что когда от удара ноги маялка взлетала, а затем опускалась, она была похожа на маленький парашют; не дав ей упасть, надо было снова поддать ее вверх — снова и снова, и не только перед собой, но и, выворачивая ногу, из-за спины, а то еще и с поворотом — сто и двести раз, а то и триста, пока не заломит в паху или не сведет ногу.

Всегда. Даже если в этом не было большой нужды. Даже если они просто бежали на базар, который расползался на необозримое пространство, поражая и подавляя взор неправдоподобным сочетанием цветов, — огромный базар с горами арбузов, похожих на полосатые темно-зеленые ядра, дынь, аромат которых можно было ощутить за версту, с корзинами винограда — любого, какой только мыслим, начиная от крошечных, меньше горошины, виноградинок кишмиша до непривычно длинных и желтых дамских пальчиков; с корзинами персиков — круглых или плоских и с горами тонких узбекских лепешек, покрытых от пыли пестрыми платками. Да, восточный базар, да еще с поправкой на время, на лето 1943 года со всеми его недоступными соблазнами: это шум, это инвалиды с красными и желтыми полосками ранений на защитных рубашках, спекулянты, продающие сахарин в маленьких бумажных пакетиках, гадалка с попугаем, какие-то темные жучки, предлагающие простакам сыграть в три листика, цыганки, торгующие самодельными леденцами. А иногда к этому присоединялся еще и рев заезжего зверинца — и тут уж было им раздолье. Тем более что узбеки никогда не жадничали, всегда узнавали их, эвакуированных, так что здесь можно было без особого риска и напробоваться, и наглядеться, а другой раз и подзаработать трешку — то ли постеречь, то ли поднести, то ли позвать… А после базара, напробовавшись и насмотревшись, вся банда — Колька, и Томка (ему одиннадцать, ей девять), и Япон (который вовсе не был Японом, его имя было Самвел, но об этом они узнали много позже), и Ромка, и Вартан, который потом, год спустя, умер от укуса змеи, и еще ребята, но больше ни одной девчонки, — все они бежали купаться либо на Большой арык, либо ныряли в зеленую воду какого-нибудь хауза, где кроме них уже плескалось несколько совершенно голых ребятишек. А затем, обсыхая на ходу, они шли смотреть, как проходит через город караван мохнатых, коричневых, плюшевых гордых верблюдов с колокольчиками на шеях, ведомый маленьким белым осликом.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.