Енисейские очерки

Тарковский Михаил Александрович

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Енисейские очерки (Тарковский Михаил)

Енисейские очерки

Сколь раз пытался самому себе объяснить, в чем эта енисейская нота, то пыхающая сизой далью, то звякающая на морозном воздухе топориком по обледенелой ходовой “Бурана”, то еще с юности поразившая штабелем седых, заиндевелых налимов в крытом дворе, – дак вот сколь ни бился, ни старался – чувствовал: это почти невозможно. Хотя связана эта самая нота, конечно, с рыбацкой енисейской жизнью и, конечно, со стариками, чьи рассказы и создают то самое ощущение, которое так трудно передать, и сами им так пропитаны, что продолжают тревожить и поражать, как и много лет назад.

Вот выкинули тебя впервые на этот берег, и вокруг тайга, вода – и все ровное, огромное, как по линейке отрезанное: галечник, хребет с лиственничником, ельник. Все будто притаилось и ждет ключа. Приезжают экспедишники и туристы, привозят с собой кусок города и не видят Енисея, потому что этот ровный, безлюдный и молчащий поток начнет говорить только через людей, и, разумеется, в первую очередь, через стариков. Это они раскрашивают его своим словом, своим глазом, и под ним, как под рубанком, берется он стружкой, завивается подробностью, обрастает деревеньками, историями, рыбами, становится седым, серым, пепельным, как бревна изб, полозья и копылья нарт, как тела2 веток (долбленых лодок), как топорища и пеховища (черена пешен). И всегда даль времен и расстояний, рассказы о других поселках, прежних и дальних людях особенно тревожат, и именно простор особенно манит, и притуманенный Енисей особенно выразителен и заповеден. А старина!.. Остяцкие чумы, илимки, конная почта, обозы, и далекий Север с седым обилием рыбы, в скрипучих, промороженных возах ползущей снизу, оленные остяки и тунгусы, рассказы о которых всегда полны вечного удивления, и судовая история Енисея, ее старинное наречие, до сих пор сохранившееся в языке лоций: “У приверха Мирновского острова”, “Ножевые камни”, “Канготовские опечки”... “Пройдя второй белый буй, следует лечь на кормовой створ N48, а, приближаясь к приверху осередка, лечь на створ N37 и держаться на нем точно, чтобы не коснуться широкой правобережной косы-заманихи...” “Пройдя красный буй на 39 км., надо лечь на кормовой створ N37 и оставить слева огражденное буем затонувшее судно”. В лоции обозначено и судно: “пароход “Минусинск”, 1909 г.”

...А имена енисейцев: Егор Елизарыч, Николай Никифорыч, Петр Трофимыч! А названия: у Рябого Камня, у Лиственей! А речь: “пьяной в дым”, “здравствуй-ка”, “имать”, “промыслять”, “зуб упал”, “ездит взад-впередь”, “че-набидь привези мне-ка”, “от бесстызая роза”, “от, падина”, “ой, не знай чо будет”, “Анисей ушел – воду увел”...

Какая разница, допустим, между словами “булькотит” и “буркотит”? Булькотит – в брюхе, а буркотили – это целый день на реке с плавной сетью провошкались и хрен чо добыли. Когда Енисей зашугует, скажут: “Шебарток стоит”, а когда поля посерьезней пойдут-загрохочут: “О-о-о, што ты, парень, Анисей токо громоток делат”. “Ванча-то, – скажет про внука бабушка, – дуропляс, опеть нагрезил!” – значит, опять набедокурил, напроказничал. “Напрокудил, такой уросливый, бродни все выбродил, и ноговицы (голяшки от бродней) все посыпались у него-ка и напалок на рукавице, и палец вередил, такой глуздырь, от яскорь тебя-то!”

– А скажи, бабка, сколь у тебя капканьев стоит?

– А сыснадцать стук!

– А скажи, бабка, как здоровье-то у тебя?

– А плохо, сына, плохо. Давеча полезла козочкам сено давать и оборвалась, да и повешалась. И теперь и туто-ка болит, и тамо-ка, и не знай, то ли от усыба, то ли растязенье!

Горностай называется “горносталь”, росомаха – “росомага”. Закрыть капканы – “запустить капканья”. Поехать через Енисей называется коротко – “через”. “Поехал через”.

Помню, стоял на угоре покойный дед Митрофан – Митрофан Акимыч Ярков – крепкий, здоровый, породистый, пепельный, как кряж, а говорил всегда плаксивым игрушечным голоском. Вот стоит он на угоре и, глядя на фарватер, опасается, не рыбнадзорский ли катер идет: “А это чо там, сына, ползет такое? Чо за болесь?” – плачет-поет Митрофан. А потом приглядывается: “А, не-е, сына, это такой (в смысле “обычный”) катер – неподозрительный”.

Нашел в одной книге старинную карту земли Туруханской. Там все нарисовано несусветно, огромная Мангазея посередке, совсем маленькая Подкаменная Тунгуска лепится, Хатанга здоровенная, огромный Ессей, а Енисей кривой, и над ним море, и написано: “Море-Океян”.

Енисей – это обязательно вся река до самого низа, до Караула и Усть-порта или Воронцова и Сопкорги. Единый поток, дорога рыбья и человечья – всегда поражающая своей длиной. От Красноярска до Новосибирска 800 километров, и это две разные Сибири – Восточная и Западная, и освящаются они двумя громадными странами – Саянами и Алтаем, и все тут разное, а по Енисею один Туруханский район тянется больше тысячи километров, но все друг друга знают – расстояние громадное, а редина жизни великая.

В колхозные времена по каким-то тех лет соображениям отправляли рыбацкие бригады из Бахты на низ, и оттуда мужики, набравшись северного рыбацкого духа, привозили впечатления, рассказы. Сравнивали Енисей с Енисеем, поражались его низовской ширью, рыбным обилием, пристойными нельмами, чирами, омулями и снова, входя в привычную жизнь, укладывали взгляд в знакомые с детства очертания берегов и мысов.

Зимняя картина: просвет Енисея с ярко-белой завесой, меловая даль и сквозь вечную и свирепую запыленность простора проступающие два берега с чахлой тайгой. На левом – частокол чернолесья, худосочного и остроконечного ельника и пихтача, а с правого, каменного – уступы таежных яров, с антенным беспорядком лиственей.

На восходе самый холод, тянет с хребта ночной хиусок, кладет печные дымки, и они, загибаясь, текут к Енисею, и обязательно синим утром маячат рядом с берегом согнутые фигуры. Люди смотрят налимьи удочки. Один из них дядя Илья.

Дядя Илья

1

Главное в дяде Илье – он артист. Самый настоящий – и на историю, и на слово, и на жест отрывистый и четкий. На наклон головы. Головой отвечает то так, то сяк, на каждое заявление, новость – свое положение, то выжидательное, то настороженное, то внимательное, то удивленное, а то издевательское. Глаз то прищурит, то скосит. Голову то вскинет, то накренит зорко: раз, раз, й-эх! Все отточено, врублено, равнение то налево, то направо, то наискось и всегда насквозь. И руки – вскинул, туда указал, сюда. Туда пальцем ткнул, здесь ладонью, как топором, обрубил. Подметает метлой двор, а его спросили, куда лучше сеть поставить, и он метлой тут же показывает: “Вот тута-ка быстерь, тамо-ка шугой забьет”, – и так обыгрывает эту метлу, как ни в каком театре не выучат.

Кажется, видел в кино ли, где ли такого деда, только все не то было, кусочки, подделки, и актеры пыжились, и больше хлопал старанию их, чем правде.

При всей живости дядя Илья не Щукарь никакой, и хоть в разговоре гибкий, податливый, а на рыбалке как на сыновей прикрикнет, так и представишь, какой он председатель колхоза когда-то был.

Восемьдесят лет. Бродни, штаны в полосочку, рыжие деревянные ножны в берестяной оправе, кожаный ремешок, рукоятка ножа изолентой обмотана, фуфайка, черная ушанка. С виду небольшой такой верткий дедок, ухватистый на движение: так налима из пролубки крюком подцепит, так привычно на лед бросит и тут же коротко и туго тукнет его по башке обушком крюка, а потом подтащит на крюке же к рюкзачку. Домой пойдет, вверх, на угор, и на спине рюкзочок с налимами, а сзади на веревке пешня ползет, как бревно за трактором. И вроде лихо управлялся у пролубки, а идет-то к дому медленно, пешня по снегу волочится и в шаг подергивается совсем устало. И что-то такое необыкновенно выразительное, серьезное и грустное в этой подергивающейся пешне, будто она о деде больше знает, чем он показать хочет.

Дядя Илья – фронтовик.

– Ехали на поезде, тоже телячьи вагоны. Привезли под Вязьму. В октябре. Оттуда повезли в Великие Луки. От Великих Лук пешком к передовой. Шли кто как, растянулись по дороге. Дней пять или шесть шли – по одному, по двое. Провожатый-то скрылся где-то. Я один остался, голодный. Иду – никого нет... Кормились как? Бураки, ну свекла такая, внутри красная, белая, слоями. У костра ее пожаришь и ешь. Иду – устал, света не вижу; машина идет. Проехали, остановились, назад сдали – офицеры какие-то: “Солдат, куда идешь? Влезай!” Залез я... Кусок сала, хлеб... – Голос дяди Ильи дрогнул, лицо вдруг съежилось, он отвернулся и махнул рукой... В Белоруссии ни одного дома не было целого, трубы где торчат только. Шли по лесу колонной, вдруг остановка. Я шустрый был, вперед пробрался – чо такое? На сосне висит женщина молодая, в чем мать родила. Косы... до сих пор перед глазами стоят... с бела. А под ней банки от консервов: жрали... Пожрали и уехали: моторизированные, б...!

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.