Площадь Свободы

Станюта Александр

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать

Александр СТАНЮТА

ПЛОЩАДЬ СВОБОДЫ

СЕГОДНЯ, ПОСЛЕ ВОЙНЫ

Бывает, это придвигается опять, ближе и ближе.

И опять спрашиваешь себя: ну что, что там, в тех выцветших обрывках, сохранен­ных памятью, чего еще не понял до сих пор? Что силишься увидеть нового, когда в который уже раз рассматриваешь их, ста­раясь задержать перед глазами? Скажем, то, как между железнодорожным полотном и серой стеной, ограждающей станционную территорию, немцы ведут колонну советких военнопленных...

Да, вот это: солнечный жаркий день, уже ближе к вечеру, и они, как и всегда в то лето, идут со стороны дальних, неразру­шенных пакгаузов куда-то к Западному мо­сту.

Почему каждый раз в этом направлении? Непонятно. Но дело не в этом, не в этом... А в чем?

Они, наш и,— в выгоревших, белесых гимнастерках, без ремней, в галифе; а на ногах что? Босые, что ли? Уже и не вспом­нить, нет... Но и не это главное.

Все мы, ребята с улицы Толстого, уже бежим рядом с колонной, ловкие и насто­роженные, оглядываясь на конвоиров с ов­чарками, когда кто-нибудь из пленных собьется с шага, замешкавшись возле нас, потому что дело уже идет своим чередом, на ходу: мы им — вареные картофелины, огурцы и лук, зеленый, с белыми головка­ми; они нам — деревянные самолетики, рас­крашенные и нет, со звездами и без, ис­требители и бомбардировщики, и те, что — мы откуда-то знаем — садятся на воду, как лодки с крыльями, и те, что похожи на са­молеты Чкалова и Громова, летавших через Северный полюс, но это мы уже поймем потом, да и не все, а лишь те из нас, кто останется жив до 3 июля сорок четвертого года, когда Минск освободят...

Так вот: еда — и самолетики.

Взрослые считали каждый кусок, но все же, бывало, старались передать или добро­сить до разгружавших вагоны пленных что-нибудь съестное. И бабушку Каролину Стефановну конвоир, случалось, толкал в плечо прикладом, осыпая ругательствами. Но те пленные, за которыми мы бежали вечерами в то лето, они, выходит, мастери­ли свои самолетики, понимая, что получить что-то еще и от полуголодных детей можно уже не просто так, а за игрушку, и чем она лучше, тем больше на нее удастся выменять...

И — детская жестокая бездумность! — как-то почти не замечались тогда в колонне те, что шли, не глядя на нас, без игрушеч­ных самолетиков, а ведь их было боль­шинство.

Именно так и было. Именно так, а не иначе. И это совсем не походило на то, что могут вообразить пионеры, которым о воен­ном времени рассказывали люди хоть и воевавшие, но теперь искренне не пони­мающие, почему «так жесток», скажем, Константин Воробьев, описывая плен в по­вестях «Крик» и «Это мы, господи».

И еще то, о чем при нас рассказывали взрослые, чаще всего женщины.

Это они, женщины, в конце зимы со­рок второго года могли видеть из окон до­мов на близкой от нас Московской улице те колонны пленных, которых вели куда-то через город от Товарной станции всю ночь— и всю ту ночь слышалась стрельба. Утром, когда кончился комендантский час, они до­шли а,о сквера возле теперешнего театра имени Янки Купалы: по обе стороны от проезжей части лежали убитые, чаще всего ничком, потому что, наверное, сперва пада­ли на колени от изнеможения — такими исхудавшими они были. И везде была видна замерзшая на утоптанном снегу кровь.

Вот об этом тогда рассказывали дома и соседям женщины, а мы запоминали на всю жизнь.

И невозможно было подумать, что те из них, из этих наших, кто чудом выжи­вет и вырвется из немецкого плена, а за­тем уцелеет на фронте, снова пройдут в колонне вдоль той же стены и пакгаузов, только уже в обратном направлении — опять на станцию, к товарным вагонам на запасных путях, и «в дальний путь, на дол­гие года», кто в Воркуту, кто за Урал...

Нет, никто из нас не мог даже подумать это. Ни тогда, когда мы ловили свой миг удачи с огурцом в руке. Ни позже, когда взрослые, в чьих паспортах ставилась крас­ная печать для бывших в оккупации, сове­товали нам не упоминать в школе, что мы — эти «бывшие» тоже. Ни даже позд­нее, когда этого уже можно было и не скрывать.

Пленными же мы привыкали видеть только немцев: они жили летом «на бива­ке» за колючей проволокой у пересечения улиц Володарского и Урицкого, напротив пожарной части; они разбирали развалины и раскачивали, повиснув на тросах, обго­релые кирпичные стены и дымоходы; они возводили чуть ли не дворцовое здание республиканского Министерства госбезо­пасности для тогдашнего его шефа, второ­го, после Берии, Лаврентия — Цанавы.

А потом пришло время, когда о многом заговорили, в том числе и о бывших наших военнопленных, которые оказывались «пленными» и после войны, уже в своей стране. Но даже и тогда мало кто мог вообразить, чтобы об этом было сказано печатно. В то время Василием Гроссманом было написано: «...Решалась судьба немцев- военнопленных, которые пойдут в Сибирь. Решалась судьба советских военнопленных в гитлеровских лагерях, которым воля Стали­на определила разделить после освобожде­ния сибирскую судьбу немецких пленных».

Теперь это напечатано, времена уже дру­гие, а тогда...

Тогда Василь Быков жил в Гродно, печа­тался в «Новом мире» и журнал этот, с трудом отстаивая свою позицию и авто­ров, опаздывал к читателям на месяц или два — и «по причине» быковских пове­стей тоже.

Тогда у нас, в редакции республиканской молодежной газеты «Знамя юности», счи­талось, что если кто-то был в командировке в Гродно и не повидал Быкова, то не совсем понятно, зачем он туда ездил вообще.

И это тогда, после публикации «Мертвым не больно», сменный секретарь нашей ре­дакции принес из цеха, где версталась и «Советская Белоруссия», оттиски ее завт­рашнего номера, где под заголовком «Во­преки правде жизни» Быкову читалась но­тация (без подписи автора, но с подписью редактора на той же 4-й странице — А К. Зинин).

С тех пор прошло много лет. Быкова, его знание войны и воссозданную им в литера­туре правду о ней уже давно не «опро­вергают». Но... Спустя года полтора-два после выхода «Знака беды» от одного из белорусских критиков, идущих сегодня уже в первых рядах перестройки, можно было услышать о Быкове: «Оказалось, что он не космополит». Вместе со вздохом облегчения слышалось как бы и сожаление: ведь если не космополит, так чему теперь проти­виться у Быкова, что теперь не принимать у него? Словом, в глазах наиболее бдитель­ных в этом отношении критиков Быков после «Знака беды», после столь запоми­нающихся образов Петрока и Степаниды Богатьков был «реабилитирован». Они его как бы простили, быть может, даже решив, что исправили наконец. Благо и в послед­них повестях писателя — «В тумане» и «Об­лава» — тоже созданы глубокие националь­ные характеры — Сущени и Ровбы.

Надо наконец назвать вещи своими име­нами: думаю, что в сегодняшней белорус­ской литературе нет писателя, который глуб­же, смелее и настойчивее, чем Быков, проти­востоял бы своим искусством тому закосне­лому и демагогически благополучному, ложнопатриотическому и холопски лояль­ному, что внедрялось в сознание людей бо­лее полувека и извращало важнейшие по­нятия о достоинстве человека, о его свобо­де, об истории народа, о войне его и мире.

Да, тут он действительно первый, а не «один из...», как обычно принято у нас гово­рить.

Быков, пишущий «все время про вой­ну»,— убедительнейший пример писателя, современного в самом глубоком смысле, по общей нравственной идее своего творче­ства, а в наши дни прямо-таки жгуче со­временного и актуального. Его правда о минувшей войне — это правда и о довоен­ном нашем обществе, та именно правда, которая многим еще теперь поперек горла.

Вспомним, например, как в «Знаке бе­ды» Степанида чует будущее несчастье в дарованном ей с Петроком «счастье» на земле, отнятой у других людей.

А тот страх недоверия в романе «Карьер», то нетерпеливое желание доказать свою благонадежность, что заставляет Агееварисковать и в конечном счете жертвовать любимой женщиной?

Алфавит

Похожие книги

Предложения

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.