Жасминовый дым

Гамаюнов Игорь

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Жасминовый дым (Гамаюнов Игорь)

Объяснение с читателем

Читатель, споткнувшись на словах «превращения любви», усмехнётся, заподозрив меня в амбициозной попытке открыть миру то, что на самом деле давно открыто. И будет прав.

Ну, а у кого, скажите, нет таких амбиций? Каждый ведь живёт первый (и – единственный) раз, всё ему внове, ото всего увиденного голова идёт кругом, как тут удержаться, чтобы не рассказать о пережитом. И не сравнить: а как у других? И – не изумиться тому, какими разными тропками, сквозь туман собственных заблуждений и чужих, навязанных нам иллюзий приходим мы к общим истинам, одна из которых – жизнь есть постижение любви .

Опыт этого постижения неповторим, и потому – сам по себе интересен. Как неповторима и интересна (если пристально всмотреться) жизнь каждого человека. Да, разумеется, я и себя имею в виду. А для того чтобы читателю легче было представить, с кем его свела судьба на этих страницах, рассказываю…

…Родился в Саратовском Заволжье, в степном селе Питерка, в 1940 году в семье учителя. Любимое занятие в детстве – рыбалка, любимое чтение – рассказы Паустовского (о рыбалке), стихи Лермонтова (дореволюционный сборник с «ятями»), чуть позже – Бунин. Был пионером и комсомольцем, не подозревая, что два моих деда, сгинувших в 30-х годах, были священнослужителями (родители долго оберегали меня от этой информации).

В 1956-м, получив паспорт и помня о том, что знаменитый детский писатель Аркадий Гайдар в 16 лет полком командовал, уехал из Молдавии (там в 50-х отец учительствовал) в Казахстан по комсомольскому призыву поднимать целину. И, наконец, увидел, как далека подлинная наша жизнь от её газетно-книжного отражения. А вскоре целинная эпопея обернулась пыльными бурями, они-то и развеяли остатки иллюзий о разумности затеянного в СССР социального эксперимента.

Работал в автобусном парке слесарем-карбюраторщиком. Учился на журфаке МГУ. Журналистом изъездил всю страну, пытаясь понять, «куда несёт нас рок событий». В 80-м меня пригласили в «Литгазету» (в те годы – властительница дум, выходившая миллионными тиражами), предложив работать в отделе «звёзд» журналистики (Евгений Богат, Аркадий Ваксберг, Ольга Чайковская, Александр Борин, Юрий Щекочихин, Лидия Графова). Заведующим этим отделом.

В цензурных тисках, приёмами эзоповского языка нам удавалось в судебных очерках и дискуссионных материалах на правовые темы говорить правду о том, что происходило со страной и с нами. Редакцию осаждали «ходоки» из глубинки, просили вмешаться в их конфликты с местной властью.

В этой ситуации невозможно было усидеть в кабинете. Ездил в командировки, вёл журналистские расследования. Одно из них (85—89 гг.) о том, как наша отечественная склонность к сотворению идолов привела два десятка человек – актёров, художников, вузовских преподавателей, студентов – к сектантскому образу жизни, к обожествлению создателей тоталитарной секты, толкнувших их в конечном итоге на преступление (за отступничество ими был убит известный киноактёр Талгат Нигматулин). Писал о следователях, фальсифицировавших уголовные дела ради хорошей отчётности, и следователях-профессионалах, разоблачивших их (87—89 гг.).

А серия статей о том, что творилось в Волгоградской области (там местные власти крушили частные теплицы, борясь с частнособственническими инстинктами), завершилась незаурядным событием: в Волгограде в январе 1990 года двое суток гремел показанный по ТВ митинг (с плакатами, цитирующими мою статью), после чего властитель области, секретарь обкома КПСС Калашников был немедленно отправлен в отставку.

Писал я не только очерки. Педагогическую публицистику (книжка «Легко ли быть папой?» в 70-х была издана полумиллионным тиражом). Рассказы и повести («Камни преткновения», «Однажды в России», «Мученики самообмана», «Свободная ладья»), два романа («Капкан для властолюбца» и «Майгун»). Множество эссе, публиковавшихся в журналах «Знамя», «Нева», «Огонёк», «Юность», «Смена», «Человек и закон» и, конечно же, в «Литературной газете».

С годами интересы мои несколько сместились в сторону коллизий, возникающих у человека в семье, в его душевной жизни.

Стал перечитывать свои дневники (в основном из них «выросли» сюжеты этой книги). Листая свои давнишние записи, я всякий раз словно бы переношусь в те годы. И снова ощущаю себя страстным рыбачком, начитавшимся Паустовского, пылким комсомольцем, декламирующим Маяковского, журналистом, одержимым желанием писать правду и ничего кроме правды, отцом, озадаченным сложностью отношений с растущим ребёнком. И, наконец, дедом, пытающимся в своих писаниях понять природу тех невидимых душевных связей, тех гибких и прочных скреп, что привязывают людей друг к другу на время их земного пути, а за его пределами продлевают их жизни в памяти живущих.

Надеюсь, дотошный читатель разделит со мной эту попытку.

Часть 1 Стихи для Елены

Наступает пора,

Цветоножки трепещут,

И священный цветы отдают аромат.

…Она сумела стать всем тем, на чём останавливался его взгляд, – мерцанием звёзд, синевой раннего утра, золотой рябью, бегущей по речной излучине.

Мичман и девушка

Те выстрелы под мостом, в овраге, прозвучавшие пятьдесят лет назад в захолустном райцентре послевоенной Бессарабии, мало кто слышал. Вначале раздался один резкий хлопок, затем – другой, будто дважды треснула доска под колуном.

Но тут послышался крик.

Именно на крик из распахнутого окна милицейского особняка, оторвавшись от вечернего чая, высунулся начальник райотдела Тимофей Унгуряну. Он отметил окончание киносеанса, увидев за пыльным сквериком, обрамлённым стрижеными кустами жёлтой акации, хлынувшую из сельского клуба толпу, и спросил идущего со стороны моста привычно быстрым шагом почтаря Пасечника, кто там, в овраге, балуется.

– Да не баловство это уже, – зачастил взъерошенный Пасечник, – а настоящее смертоубийство! Там Яценко за кем-то по кустам гоняется. С ружьём!

– С ружьём? – не поверил Унгуряну, хватаясь за фуражку с красным околышем…

А в этот же вечер молва разнесла по селу совершенно фантастическую новость, будто семиклассник Вениамин Яценко пытался застрелить одноклассника Николая Чорбэ, приревновав его к восьмикласснице Валентине Золотовой.

Непонятно было, откуда он, Яценко, сын безмужней фельдшерицы, женщины тихой и робкой, добыл ружьё, но почему-то никто не сомневался: во всём виноваты дачники.

Это они летом 1953 года привезли сюда дух городской вольницы, нарушив провинциальный покой сельского райцентра, чьи дома с нахлобученными по самые окна толстыми камышовыми крышами, кудрявыми садами и виноградниками разбросаны по холмистому спуску днестровского правобережья.

…В то лето пассажирский катер, впервые начавший курсировать в южной части Днестра, из лимана, от Белгород-Днестровска в Тирасполь, Бендеры и Дубоссары, а затем обратно, спровоцировал нашествие горожан, соблазнённых местными красотами. Здесь Днестр, причудливо петляя, рассеял в речной долине зеркала стариц, обрамлённых камышовыми чащами. С холмистого спуска открывались левобережные сады и плавневые леса, а над ними торжественно плыли медленные выпукло-белые облака.

Первыми по гулкому, недавно просохшему после половодья причалу Олонештской пристани простучали штиблеты молодого мичмана в ослепительно-белом кителе и фуражке с кокардой. Его сопровождала дробным цокотом каблучков совершенно невероятная для этих мест девушка – хрупкая, в прозрачном платьице, с белокурыми кудряшками под широкополой шляпой нежно-оранжевого цвета.

Они медленно шли по переулку вдоль плетёного забора известного в Олонештах охотника Плугаря, озирались, любуясь его ветвистой шелковицей во дворе, его курами, энергично разгребавшими подзаборный мусор, и совсем остолбенели, увидев налитого кровью клекочущего индюка, распушившего в гневе пёстрый хвост.

Мичман, заметив под шелковицей хозяина, спросил через забор, где здесь райцентровская гостиница. И услышал в ответ категорическое:

– Нет у нас никакой гостиницы.

Удивился:

– Как – нет? Райцентр же?!

– Да так вот, нет и нет, – кивал, дружелюбно улыбаясь, светясь серебристой на впалых щеках щетиной, Плугарь. – Дом для приезжающих есть, вон там, на горе, возле чайной, а гостиницы нет. И никогда не было.

Идти в гору по жаре приезжим не хотелось. Они, простив Плугарю его лукавство, напросились пожить в его «каса маре» [1] , но, как потом выяснилось, стали из-за духоты перебираться на ночь в недавно сколоченный у забора сарай, забитый свежескошенным сеном.

Но прежде чем это выяснилось, их видели в самых разных местах – на горе, у разбитой снарядами ещё в сорок четвёртом церкви, возле её уцелевших сквозных арок и громадных серых обломков, заросших высоченными лопухами; на деревянном мосту через глубокий овраг, деливший село напополам; возле клуба, в пыльном скверике с расшатанными лавочками, прятавшимися в кустах жёлтой акации. И везде, останавливаясь, они приникали друг к другу: девушка приподнималась на цыпочки, придерживая шляпу, а мичман наклонялся к её лицу, застывая в долгом поцелуе.

Поведение и облик приезжих были столь непривычными, что их поначалу воспринимали как что-то экзотическое, вроде случайно залетевших заморских птиц. За ними исподволь наблюдали из-за заборов и оконных занавесок. Любопытные девчонки норовили в момент поцелуя оказаться в непосредственной близости. Мальчишки, испепеляя жадными взглядами кокарду мичмана и висевший на его поясе кортик, тихо свистели, выражая этим безграничное восхищение.

Но потом обнаружилось нечто совсем уж непристойное: по ночам из сарая, облюбованного приезжими, стали разноситься странные звуки, переходящие в пение. Нет, это было не вульгарное супружеское сопение, хорошо знакомое здешней ребятне по причине простоты сельских нравов. Или, например, тихие любовные стоны, которые можно было услышать поздним летним вечером, если умело затаиться в кустах оврага, куда взрослые парни заманивали самых отчаянных девчонок. А тут – именно пение! Причём – двухголосое! Возникавшее из шёпота.

Женский голос, нежно звеня, наливаясь страстью, произносил молитвенно вибрирующую фразу из слившихся слов:

Господи/милый/единственный/как/я/люблю/тебя/солнце/ моё/жизнь/моя/возьми/меня/всю/всю/навсегда/навсегда/навсегда.

И в ответ мужской выпевал, обволакивая баритонально-виолончельными тонами:

Девочка/моя/чудо/моё/нежное/мечта/моя/жизнь/моя/ навсегда /навсегда/навсегда.

Их голоса отчётливо звучали в ночной тишине, поднимаясь из прозрачного сумрака тесного переулка, парили над притихшими садами, над тускло блестевшей в лунном свете речной излукой, будоражили покой окрестных домов и припозднившихся гуляк, невольно замедлявших здесь шаг. Среди них всё чаще теперь оказывались мальчишки, нарочно забредавшие в переулок Плугаря после ночного купания.

Они вслушивались в необычное пение, вдруг переходящее в отрывистые восклицания, перемежаемые вскриками, затем всё обрывалось молчанием, словно те, кто пел, взлетели и растворились в бездне лунного неба. Потом из-за щелястых досок сарая раздавался испуганный женский шёпот: «Ой, смотри, кто-то опять здесь ходит», перебиваемый сочным баритоном: «Да всё те же пацаны, пойду их, чертей, шугану».

Мальчишки, не дожидаясь объяснений с мичманом, уносились рысью вверх по переулку, взбивая пыль босыми ногами. А днём, на пляже, в стороне от девчонок, обсуждали, понижая голос, вчерашнее. Они, осведомлённые (как им казалось) в делах интимных, недоумевали: зачем тем двум в момент известного телесного «дела» какие-то слова? Что за причуда? Вот когда люди ругаются, слова нужны. А здесь же никакого спора, оба хотят одного, зачем же ещё друг друга уговаривать?..

Объяснить себе эту ситуацию они не могли, и потому дожидались ночи, чтобы снова прокрасться в переулок Плугаря, к щелястому сараю.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.