Сборник поэзии. Пружина

Слепакова Нонна Менделевна

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Сборник поэзии. Пружина (Слепакова Нонна)

ПОСЛЕДНЯЯ

Нонна Слепакова. Полоса отчуждения. Смоленск, “Амипресс”, 1998, 264 стр.

Это последняя книга Нонны Слепаковой. Она успела составить свое избранное из стихов, написанных за сорок лет непрерывной и редкой по интенсивности работы, и умерла за три дня до выхода книги, в Петербурге, на Петроградской стороне, на которой прожила всю жизнь и последним поэтом которой была.

Книга вышла в Смоленске, где Слепакова никогда не бывала и где нашлись деньги, бумага, типография, а главное — люди, сделавшие ей этот запоздавший подарок.

Я — литературный ученик Нонны Слепаковой и знал ее достаточно близко. В этом главная трудность разговора о ней: как ни хороша ее книга, вместившая действительно лучшие стихи, — за ее пределами осталось бесконечно многое, в том числе и лежащее в архиве, и раздаренное друзьям, и написанное на случай... Слепакова была поэтом феноменально богатым — как верно сказал о ней ее друг, московский поэт Александр Зорин: “Нонна может сесть к столу и шутя, за десять минут, написать шедевр”. Полный классический сонет на заданную тему Слепакова писала за полторы минуты — часто предлагала это шуточное соревнование своим студийцам, и никто не мог за нею угнаться. В ней вообще было очень много жизни, и в этом смысле молодежь тоже не могла угнаться за ней — а молодежью Слепакова была окружена до последних дней. Ей никогда нельзя было дать тех шестидесяти (и каких шестидесяти!), которые она прожила: невзирая на весь ужас и отчаяние ее поздней лирики, даже в ней звучит такая витальная сила, такая заразительная энергия, особенно заметная на фоне тотальной энтропии, поразившей нашу поэзию, что в конечной способности русской души и русского стиха выдержать все наши мерзости перестаешь сомневаться.

Вскоре после ее смерти я перечел сборник — и обнаружил, что автор его выглядит куда классичней, сдержанней, комильфотней, если угодно, чем живая и реальная Нонна Менделевна Слепакова, которую в кругу учеников было принято называть “Величество” — или, на французский манер, “Са Мажесте”. Но ограничимся только книгой, откажемся от соблазна подменить разбор воспоминаниями — и будем ждать, когда за последней прижизненной книгой выйдет первая посмертная, которую будет собирать уже не автор. Туда и войдет все, что осталось за бортом.

“Последний” — вообще одно из ключевых слов в поэтике Слепаковой, и последней она себя ощущала всегда, причем в обоих значениях слова. Автобиографический роман, ныне выходящий в Петербурге (при жизни она опубликовала только первую часть), назывался вначале “Последняя в девятом-первом”. Девятый-первый был ее класс, в котором она вечно числилась последней — не по успеваемости, но по дисциплине: она оканчивала школу в 1953 году и в реальность тогдашней школы решительно не вписывалась. Последней была она и в семье, где из-за своеволия и самолюбия вечно оказывалась одна против всех. “Последней петербургской поэмой” назвала она свой “Монумент” — горько-иронический парафраз “Медного всадника”, в котором вместо чиновника Евгения — диссидент, а вместо Петра на коне — Ленин на броневике (вещь эта, абсолютно чуждая фельетонности, написана в 1970 году, но напечатана впервые лишь семнадцать лет спустя, в “Часе пик”; в книге главная поэма Слепаковой выходит наконец без купюр и досадных ошибок). И наконец, едва ли не главное стихотворение поздней Слепаковой — “Очередь”, которое в книге (единственная опечатка) наехало на предыдущий “Салют”, не вошло в оглавление и оказалось без первых строф, так что есть двойная надобность процитировать его:

Чем медленней хожу, тем более бегу,

Ушедших торопливо нагоняя,

Хоть лезу на рожон и ждать от них могу

За долгую задержку — нагоняя.

Их опыт площадной и лестничный язык

Разрух, очередей и коммуналок

Передо мной опять воочию возник

И не обиден более, но жалок.

За чем они стоят в раю или в аду?

Чем хвастаются после, отоварясь?

С ехидным торжеством, когда я подойду,

Мне скажут: “Вы последняя, товарищ”.

“Товарищ”, не товар, отнюдь не “госпожа” —

Мне “госпожа” звучит не лучше “суки”, —

Меж мертвых и живых не жажду рубежа,

Таящегося в пышном этом звуке.

Не то чтобы хочу, о младости стеня,

Совково называться по-простому,

Но, видимо, ничем не выбить из меня

Старинной тяги к равенству Христову.

Я просто к ним иду, их выкормыш-птенец,

И после промедлений многолетних

Степенно стану в хвост, гордясь, что наконец

Сумела сделать первыми последних.

Выполнить эту старинную заповедь и была призвана Слепакова (так, во всяком случае, она понимала свой путь). И книга ее показывает, насколько она преуспела. Прежде всего Слепакова — в некотором смысле последний летописец Петроградской стороны, последний питерский поэт, столь высоко ценящий фабульность, детальность, пристальность — все то, что мы охотнее признаем достоинствами прозы, нежели поэзии. Она не любила, когда ее называли поэтом некрасовской школы, поскольку назвать ее так — значило бы именно к этой зоркости и пристальности (свойству скорее внешнему, вторичному) свести своеобразие ее поэзии. Но некрасовская выучка тут чувствуется: Слепакова дотошна, подробна, ее стихи так насыщены реалиями “быта моих времен” (как называется ее программный монолог семидесятых), что впечатление плотности, чисто физической упорядоченной тесноты — ножа не всунешь! — возникает, как и при взгляде на знаменитую невскую перспективу. “Так изящно сжат простором, так изысканно-стеснен”, — писала молодая Слепакова о Петергофе в бунтарском по тем временам стихотворении, и все понимали, какая стесненность имеется в виду (речь шла о Фонвизине и Екатерине); но именно эта классическая стесненность, верность канону и придает ее поэзии необходимое напряжение, заставляет почти физически ощущать, как современный материал сопротивляется стиху — и все-таки покоряется мастеру. Дома в Петербурге стоят плотно, геометрически-тесно, и именно отсюда проистекает парадоксальное ощущение простора и воздушности, столь знакомое каждому, кто бывал когда-то поражен видом на Неву со стрелки Васильевского острова. Правда, Петербург Слепаковой — вызывающе непарадный, именно что характерный для Петербургской стороны, мокрый, полуразрушенный, нарочито сниженный, данный через быт, — но как этот быт узнаваем, как точно запечатлен:

Между рамами окна

В синей мисочке котлеты

Основательно подъеты —

Замелькала синька дна.

Керосин в железной фляге

С жирной пробкой из бумаги

Гулко-гулко бултыхнул:

Стало мало, вот и гул.

В коробке остатки спичек

Загремели пустотой.

Полинял практичный ситчик...

Что творится? Жизнь, постой!

Жизнь! Ведь не было износу!

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.