Воспоминания о Гансе

Гессе Герман

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать

Герман Гессе

ВОСПОМИНАНИЯ О ГАНСЕ

Перевод с немецкого Ю. Архипова

К незабываемым мгновениям жизни принадлежат и те немногие, когда человек словно бы взглядывает на себя со стороны, внезапно замечая в себе черты, которых вчера еще вроде бы не было или он не знал их за собой: мы испытываем легкий шок и испуг, обнаружив, что вовсе не остаемся всю жизнь одинаковыми, неизменными, каковыми себя по обыкновению считаем; миг - и рассеиваются чары этого сладостного обмана, и мы видим, как изменились - выросли или высохли, расцвели или увяли, к ужасу своему или удовлетворению мы постигаем, что и сами вовлечены в бесконечный поток развития, изменений, непрестанно истлевающей бренности; о существовании сего потока мы отлично осведомлены, но почему-то всегда исключаем из него себя самих и некоторые свои идеалы. И если б не возвращались мы к своей спячке, если б эти мгновения пробуждения длились не секунды или часы, а месяцы или годы, мы не смогли бы жить, просто не выдержали бы; к тому же большинство людей, по-видимому, и не догадываются об этих мгновениях, об этих секундах пробуждения, а живут себе всю жизнь в башне своего якобы неизменного "я", как Ной в ковчеге, видят, как проносится мимо поток жизни, он же поток смерти, видят, как уносит он незнакомцев и друзей, кричат им вслед, оплакивают их и верят, что сами-то они навсегда останутся на твердом уступе, на берегу, откуда будут вечно взирать на мир, не подвластные потоку, не умирая вместе со всеми. Всякий человек - эпицентр мира, вокруг всякого человека мир, как кажется, послушно вращается, и каждый день всякого человека есть конечная, высшая точка мировой истории; позади увядшие и сгинувшие в тысячелетиях народы, впереди и вовсе ничего, а весь чудовищно громоздкий механизм мировой истории, как представляется, служит одному лишь настоящему моменту, пику современности. Человек примитивный воспринимает любое посягательство на это ощущение - ощущение того, что он эпицентр, что он пребывает на берегу, в то время как прочих увлекает поток, - как угрозу себе, он отказывается от пробуждения и вразумления, он воспринимает всякое прикосновение действительности и вообще разум как нечто враждебное и ненавистное; ожесточенный инстинкт отвращает его от тех, кого как недуг поражает прозрение, - от ясновидцев, философов, гениев, пророков, одержимых.

Таких мгновений пробуждения или прозрения, как я теперь вспоминаю, немного наберется и в моей жизни, и почти все они потом растворялись в потемках памяти, засыпались пылью времен. Однако некоторые из них, пришедшиеся на юные годы, оказались ярче других. Разумеется, когда подобные предостережения посылались мне позже, я был умнее, опытнее, более способен на глубокомысленные или связно выраженные умозаключения, но само переживание, само биение пульса в эти моменты пробуждения в юности было сильнее и внезапнее, больше потрясало душу и сердце. И если вдруг теперь к человеку восьмидесяти лет подступит архангел и заговорит с ним, то престарелое сердце забьется с не меньшим смущением и блаженством, чем оно билось когда-то в груди юноши, впервые поджидавшего вечерком у калитки какую-нибудь Берту или Элизу.

То душевное событие, о котором я теперь вспоминаю, длилось не минуты даже - секунды. Но в секунды пробуждения или прозрения видится многое, и, когда вспоминаешь или пишешь о них, тратишь времени - как и на описание сна - намного больше, чем длилось само событие.

Случилось это в отчем доме в Кальве, в рождественский вечер, в празднично убранной "красивой комнате". На высокой елке горели свечи, а мы только что допели вторую песню. Миг самый торжественный уже миновал. Евангелие отчитали, то есть это отец, встав с Евангелием в руках перед елкой, выпрямившись во весь рост, наполовину прочел, а наполовину продекламировал наизусть строфы из жизнеописания Иисуса: "В той стране были на поле пастухи, которые содержали ночную стражу у стада своего..."

То была сердцевина нашего праздника, его сокровенная суть: торжественно звучал взволнованный голос отца, мы замерли вокруг елки, зачарованно поглядывая в угол комнаты, где на полукруглом столе посреди бутафорских скал и болот был воздвигнут град Вифлеем; нас переполняло радостно-нетерпеливое ожидание скорой раздачи подарков, но притом что-то и омрачало настроение, как во время всякого праздника, когда сознание такого противоречия между нашим миром и царством Божьим, между радостью земной и небесной немного все портит, но и как-то возвышает и облагораживает душу. Правда, на Рождество Господа нашего Иисуса противоречие это не было таким сильным, как на Пасху, тут радость была не только дозволена, но вроде как и вменялась в обязанность; все же в ней престранным образом смешивалось слишком уж разное: и что в вифлеемском хлеву родился Иисус, и что на елке горят свечки и пахнет пряниками и марципанами, выпеченными в виде звезд, и что сердце так нетерпеливо прыгает, желая поскорее узнать, в самом ли деле на столе лежит то заветное, чего ждешь не одну неделю. Что поделать, все это тоже относится к празднику - робкое смущение с едва уловимым привкусом не совсем чистой совести, так же как свечи и песни. Когда в доме праздновался чей-нибудь день рождения, то торжества всегда начинались с песни, в которой содержался вопрос-сомнение:

Да и радость ли это –Родиться на свет человеком?

Радость, конечно, радость, несмотря ни на что, и ребенком я просто не замечал этого знака вопроса, будучи убежден, что "родиться на свет человеком" дело куда как приятное, особенно когда у тебя день рождения. Вот и сегодня, в день рождения Христа, все мы были в радостном настроении.

Евангелие прочитали, вторую песню спели, и, еще пока пели, я успел разглядеть на краешке стола то место, где лежали предназначенные мне презенты. И вот настал миг, когда каждый направился к своим подаркам, матушка вела служанок к предназначенному для них месту. В комнате стало тепло, воздух полнился трепетанием свечей, запахами воска и смолы да сильным ароматом печений. Служанки оживленно перешептывались, ощупывая свои подарки и показывая их друг другу, младшая сестра моя при виде своих издала истошный вопль ликования. Было мне тогда лет тринадцать или четырнадцать.

Я, как и все, отвернувшись от елки и встав лицом к подаркам, отыскал глазами свои и двинулся к ним. На пути моем был мой младший брат Ганс, стоявший у низенького столика с подарками для малышей и разглядывавший то, что ему досталось. Скользнул взглядом по его подаркам и я: самым роскошным из них был набор керамической посуды - забавные лилипутские тарелочки, кувшинчики, чашечки, смешные и трогательные в своей изысканной малости - каждая вещица была меньше наперстка. Вот над этим карликовым сервизом, вытянув шею, и стоял мой братец, и, проходя мимо, я на секунду задержал взгляд на его личике - совсем еще детском, он был пятью годами младше меня, - и вот в течение полувека, которые истекли с тех пор, лицо его не раз представало мне именно таким, каким открылось в ту минуту: то был тихо сиявший счастьем и радостью, озаренный легкой полуулыбкой, просветлевший и зачарованный детский лик.

Вот, собственно, и все впечатление. Оно улетучилось, едва я прошел мимо к своим подаркам и погрузился в их созерцание, однако, что я в тот раз получил, не помню, тогда как Гансовы горшочки врезались мне в память навсегда. Сердце хранит их образ - в нем что-то шевельнулось и вздрогнуло, как только взгляд мой остановился на личике брата. Первым движением сердца была сильная нежность к малышу Гансу, смешанная, однако, с ощущением дистанции, некоего превосходства, ибо блаженное просветление при виде глиняных безделушек, которые можно было за гроши купить в любой лавке, казалось мне хоть и милым и трогательным, но слишком уж детским. Однако следующий же удар сердца нагнал противоположные чувства, то есть в ту же секунду явилось во мне и презрение ко всем этим чашечкам и кувшинчикам, как к чему-то недостойному, чуть ли не пошлому, а еще более недостойным представилось мне мое чувство превосходства над малышом, который способен был на такую самозабвенную радость и для которого Рождество, чашечки и все прочее обладало еще волшебной силой, непререкаемой, как святыня. А я все это уже утратил - вот в чем был главный смысл события, вот что будоражило и пугало: во мне зародилось представление о прошлом! Ганс был ребенком, а я вдруг узнал, что я не ребенок больше и никогда им не буду! Гансу его столик с подарками представлялся райскими кущами, а я не только не чувствовал больше ничего подобного, но с гордостью осознавал, что слишком вырос для этого, - с гордостью, но и почти с завистью. Я смотрел теперь на своего братца, который только что был со мной одно, как бы со стороны, сверху вниз, критически и в то же время стыдился того, что мог таким образом относиться к нему и его глиняной посуде, колеблясь между сочувствием и презрением, между превосходством и завистью. Один лишь миг создал эту дистанцию, вырыл эту глубокую пропасть. Я вдруг увидел и понял: я больше не ребенок, я старше и умнее Ганса, но и - во мне больше холодности и зла.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.