Азбука

Милош Чеслав

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Азбука (Милош Чеслав)

Примечание спустя годы

Из биографий людей пера мы узнаем, что многие из них еще в детские годы с воодушевлением занимались сочинением рассказов и романов. А вот я, будучи мальчиком, никогда не испытывал желания выстраивать повествование, придумывать героев и их приключения. Да и в зрелые годы не слишком жаловал романный жанр.

«Азбука» создавалась вместо романа или на грани романа, в духе моих постоянных поисков «формы более емкой» [1] . Мне подумалось: почему бы не испробовать форму, к которой я до сих пор не обращался? Она дает свободу, ибо не гонится за красивостью, но фиксирует факты. Память о людях и событиях вела меня, не позволяя шлифовать текст, подгоняла, чтобы написать еще о ком-нибудь или о чем-нибудь. Быть может, читатель почувствует это обилие рвущегося наружу материала — за каждой страницей кроются другие, которые могли быть написаны. Однако главные достоинства этого сборника — его своенравие и непринужденность.

Впрочем, я не хотел бы создавать впечатление, что эта книга для меня неважна. Работа над ней отвечала глубокой внутренней потребности, которую с возрастом я испытываю все сильнее, — погрузиться в человеческую гущу, именуемую историей нашей современности или просто нашей цивилизацией. Это необыкновенный спектакль, и, участвуя в нем, я поражался невыразимому изобилию. Старость превратила меня в дом, открытый голосам людей, которых я когда-то знал, — в том числе знакомых мне только понаслышке или по книгам. Огромный клубок переплетенных судеб — трагических и комических; цвета, формы, звучание разных языков и акцентов. А еще я заметил, что стал доброжелательнее к ближним и осуждаю их меньше, чем в молодости. Правда, иногда я все же поддаюсь дурной привычке, и из-под пера моего нет-нет да и выскользнет язвительное замечание. Но ведь я жил во времена ожесточения, ненависти и гнева, стало быть, с добродетелью справедливости у меня все не так уж плохо.

Переводчица «Азбуки» на английский профессор Мэдлин Левайн из Университета Северной Каролины считает, что разные мои прозаические произведения складываются в своего рода мозаику — роман о двадцатом веке. Возможно, она и права, а значит, не стремясь запечатлеть свое столетие в романах, я все-таки кое-что запечатлел.

Краков, октябрь 2001

Азбука

Когда я вижу, как страдают другие, то воспринимаю их страдания, как если бы они страдали за меня.

Карл Ясперс

Всякая жизнь при ближайшем рассмотрении смешна. Всякая — при рассмотрении еще более пристальном — серьезна и трагична.

Элиас Канетти

А

А все-таки

А все-таки я немало поколесил по свету. Отчасти по собственной воле, но больше в силу обстоятельств, забрасывавших меня в самые разные уголки земного шара. Еще учеником виленской гимназии я пытался упорядочить в памяти картины войны и русской революции — всё остальное казалось будущим и обещанием без конца и края. Сколько эмоций — плохих и хороших — пришлось мне пережить во время странствий по Франции, Италии, Швейцарии, Бельгии, Голландии, Дании, трудно даже перечислить. А еще Северная и Центральная Америка… Я с лихвой исполнил мечту моего отца-путешественника, хотя, вопреки романтическим намерениям, не сумел войти в роль коллекционера городов и стран: меня слишком поглощали так называемые житейские дела. Впрочем, то, что еще в начале двадцатого века могло считаться экзотикой, с течением лет становилось обыденностью — в духе эпохи всеобщего ускорения.

Предки мои редко выезжали за пределы Кейданского повета, а уж если куда ездили, то в один из наших городов — Вильно или Ригу. Но отец еще до отъезда в Красноярск [2] привез из своего балтийского путешествия кое-какие свидетельства о Европе 1910 года, и я, разглядывая альбом о Голландии, любовался каналами Амстердама. А еще — отцовской фотографией 1913 года на палубе корабля Нансена в устье Енисея [3] .

Во времена моего детства было мало фотографий, и представление о дальних странах можно было составлять по рисункам и гравюрам — например, по иллюстрациям к книгам Жюля Верна и Майн Рида. Однако уже начало зарождаться кино.

Столько городов, стран — и никаких космополитических навыков. Наоборот, робость провинциала. Поселившись в каком-нибудь городе, я не любил покидать свой район, и перед глазами у меня каждый день были одни и те же картины. В этом выражалась моя боязнь разменяться на мелочи, лишиться центра тяжести или духовного дома. Впрочем, я бы определил это несколько иначе. Всю жизнь мы создаем свои мифологии, но те, что сохранились с раннего детства, запечатлеваются в нас сильнее всего. Чем дальше меня заносило (а Калифорния, надо полагать, находится достаточно далеко), тем больше я искал связующую нить с прежним собой, с мальчиком из Шетейнь [4] и Вильно. Этим объясняется моя привязанность к польскому языку. Выглядит красиво, патриотично, но, в сущности, я запирался в своей крепости и поднимал мосты — а они там, снаружи, пускай беснуются. Потребность в признании (у кого ее нет?) была недостаточно сильной, чтобы выманить меня оттуда и заставить писать по-английски. Я чувствовал, что призван к чему-то другому.

Возвращение спустя полвека в мои родные места и в Вильно замкнуло круг. Я сумел оценить выпавшую мне невероятную встречу с прошлым, хотя сила и сложность этого переживания превзошли мои языковые возможности. Быть может, я просто онемел от избытка чувств и потому решил высказаться опосредованно: вместо того чтобы говорить о себе, начал составлять нечто вроде списка биографий и явлений.

Абрамович, Людвик

Вильно всегда был городом на грани сказки, хотя, живя там, я не вполне отдавал себе в этом отчет. Тайные общества в прошлом — да, многие слышали об Обществе шубравцев [5] , масонских ложах, филоматах [6] . Но в студенческие годы мое настоящее не казалось мне столь колоритным, и лишь потом я реконструировал его, узнавая о разных подробностях.

Перед Первой мировой и после нее, вплоть до тридцатых годов, Людвик Абрамович издавал за свой счет «Пшеглёнд виленский» [7] — журнальчик, значение которого было несравнимо с его скромными обложкой и тиражом. Абрамович выражал мнение немногочисленных сведущих и избранных, подобных элите эпохи Просвещения. По убеждениям он был масоном, а значит, оставался верен определенным закономерностям нашего города, который в двадцатом веке, как и в прошлом, способствовал возникновению замкнутых групп с благородными идеалами.

Когда в 1822 году вышел указ закрыть масонские ложи Великого княжества Литовского, в Вильно их было десять, не считая тайных обществ молодежи. И все же оставались семьи, хранившие традиции вольных каменщиков, такие как Рёмеры, Путткамеры, Верещаки, Хрептовичи. Лишь в 1900 году возродилось Societas Szubraviensis, чьи еженедельные встречи проходили в «Доме под изувером», то есть в квартире с видом на памятник Муравьеву-вешателю. Это была не ложа — в лучшем случае дискуссионная группа, созданная адвокатом Тадеушем Врублевским, личностью в Вильно легендарной, основателем библиотеки имени Врублевских.

У меня нет сведений из первых рук, но кое-что я слышал и читал. Начиная приблизительно с 1905 года возникают ложи «Литва» (членом которой был Врублевский) и «Томаш Зан». Кажется, возрождается и «Усердный литвин». Ложи (их членами были многие профессора университета) оставались активными в межвоенное двадцатилетие — об этом я знаю от моего бывшего преподавателя Станислава Свяневича [8] , который, хоть и был ревностным католиком, с масонами очень дружил. Без этой особой среды, в которой трудно было отличить дружеские связи от организационных, душа Вильно была бы беднее.

Алфавит

Предложения

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.