Вот моя деревня

Галкин Владимир Михайлович

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Вот моя деревня (Галкин Владимир)

Не без дрожи в душе берусь я за этот рассказ.

Конец мая. Теплынь. Сумерки не сумерки, а так — пепел, около семи вечера. Я стою на скрещеньи двух московских улиц: Малой Андроньевской и Вековой. Первая — моя Андроньевка, она слева, сразу за этим домом, да и направо, вон туда, она тоже прослеживается, она длинная, по ней трамваи никогда не ходили, тишайшая моя, по Школьной ходили, а по ней нет. Вторая, которая прямо передо мной, уходит во тьму лип к Рогожскому валу — это Вековая, когда-то 3-я Рогожская. За плотные тенистные липки ее я зову моей «Унтер ден Лиден». Липки тянутся рядами по обеим ее сторонам в две шеренги. Будто смотр моих войск. Нынче липа зацвела рано, лето такое, и в сухом уличном воздухе висит сладкий запах шестьдесят седьмого года. Я вам еще объясню, что это такое.

Слева под липами, подле угловатой красно-кирпичной школы, где училась моя Валя, выглядывают крошечные домушки-избушки под островерхими крышами, словно бабушкины лики под шалями, вон навес подъезда с чугунными узорами, потом заборчик, потом желтенькие двухэтажники. Москва любит именно двухэтажные домики и именно желтого цвета. Цвета разлуки и тихого помешательства. А дальше там все теряется в зелени. Кто-то в белом мелькает под деревьями. Не моя ли это девушка в белом или та, что теперь в голубом? По правой, для меня гораздо более интересной стороне, тоже все двухэтажники, два забора, прозор, а вон — гляди-ка! Горит огонек! О, да то ведь был вино-автоматушка, родной наш поилец — дощатая дом-палатка с витринными окнами и четырьмя никелированными сосцами внутри, как войдешь — направо, и пристенные полочки еще там должны быть для постановки стаканов и блюдечка с лимоном и сахарным песочком. Неужели жив, родненький? Тут словно током ударило меня! Предчувствие фантастического чего-то, что сейчас произойдет, толкнуло сердце. Да как же, как же — дверь-то вон открывается, то и дело народы выходят. Жив ты, жив, ласточка моя! А ведь как хорошо пропустить бы сейчас стакашку-другую белого крепкого или тринадцатого нумера. Были, были такие портвешки, и по 20 копеек за 73 грамма, и по 20 копеек за 87 грамм. Только смотря какой портвешок. Три двадцарика — и вот твой стакан просится тебе в губы. Я даже облизнулся. Но ведь… это же нонсенс, ведь в 88-м году не может быть таких автоматушек и таких портвешков…

И собрался я было идти туда. Но это белое, что виднелось по левой руке, уже вышло на угол. Оказывается, это двое в белых рубашках, это не моя девушка, это двое молодых мужиков, они качаются, и они очень хорошо качаются, один больше, а другой меньше, и друг дружку поддерживают.

Мама! Не сплю ли я? Да ведь это же Толечка Поляков (который больше качается) и Володечка Фомин, мои суседи дорогие по двору дома 9/28, что на Малой Андроньевке, что вот сейчас будет слева, через три дома, а я в ту сторону еще и не глянул. Ишь ты: замерли на уголку. Милые. Родные. Толик в штанину лезет, сикать хочет, у него это всегда так и в самом неподходящем месте и безо всякого времени, я помню. Он, бывало, прямо посреди Андроньевской площади мочился — так подпирало. Почки, вишь ты, хорошо у него работают. Слишком хорошо. А Володечка ему поверх штанины помогает килу найти.

Ощущение счастья, неслыханной радости, дикой эйфории, праздника какого-то так и охватило меня. Такого, клянусь, еще никогда в жизни не бывало со мной!

— Ребяты! — кричу я и иду к ним, раскрывая руки, как распятый. — Толи! Володька! Вы ли это? Здорово! Узнали?

Ах, узнали, узнали.

— Вова! — заорали они и даже перестали искать килу. — Ты откуда? Как?

Толик с серым испитым лицом, весь дергающийся и какой-то перекошенный, а Володечка с маленькой детской головкой — мы все трое обнялись.

— Ты, Толик, все-таки давай помочись сначала, только иди под липы, — сказал я и отвел его в легкую темень. Он бурно облегчился, а Володечка держался за меня и бормотал:

— Ну и встреча… ну и дела…

И Толик тоже бубнил:

— Ну и дела… во встречка-то…

Затем они как бы слегка протрезвели.

— А что, — спрашиваю, — автомат-то все работает?

— А как же, — отвечал Володечка. — Есессвенно. Всегда. И до десяти.

— Ну и пошли, я попою вас.

И мы закачались втроем, ибо Толечка все-таки еще сильно колебался, как мыслящий тростник.

— Одеты вы, как женихи. Ишь, белые рубахи, бруки, сандалеты. Франты, мать вашу.

Я счастливо смеялся над ними.

А там, где блистал огонек, там был все тот же автомат, который я покинул когда-то. То есть как «когда-то»? А сейчас я в каком годе? Автомат-то вот он, функционирует. Да будто бы не вчера ли я туда заходил?

Мы вошли, тростники. Во: всё по-старому, четыре алюминиевых соска выдавали иорданские струи (термин Венедикта Ерофеева). Я изумился:

— Вкус-то нормальный. Портвейн как портвейн. Белое крепкое. Бутылка поллитровая — рупь тридцать семь. «Тетя Клава». Без вкуса жженой пробки. Ну прямо как в шестьдесят, слава ему, восьмом году, когда мы поставили чехов на колени.

Они переглянулись:

— А мы в каком? И никаких таких чехов никуда не ставили, я газеты читаю, — отвечал мокрыми, как бы крашеными губами веселый Володечка. И Толик вспомнил:

— Ну да, мы ж и есть в шестьдесят восьмом.

— То есть как… ребяты… как это в шестьдесят восьмом?

Я ни хрена не понимал.

— Да уж вот так. В шестьдесят восьмом. В мае. Вот число не помню сегодняшнее, но знаю, что пятница.

— Пардон, — говорю, — а где ж я все это время был?

— Не знаем, Вовчик, не знаем. Ты ж умер. Тебя ж мы всем двором хоронили.

Чудовищно, но они не удивлялись этой чуши: что я-де когда-то был, видите ли, умершим, схороненным, даже, может, посхимленным, а теперь вот, в 88-м, мать его, появился к ним в 68-й…

Господи, Царица Небесная, дай мне силы понять все это!

«В руки, в руки себя взять надо. Потихоньку сейчас все поймем».

— Та-а-к. Значит, хоронили. — Я прищурился. — Нуте-с, и как это было? Вы давайте, давайте, выкладывайте, только в глаза смотреть, в глаза! На лампу и в глаза! А я пока еще разменяю трешницу и вам надою по стакашку.

Теперь я им налил «тринадцатого». О, то был нектар, влага из влаг. Настоящий «тринадцатый», без дураков, цвета чайного заката над Андроньвым монастырем в апреле, нежного запаха, доброго вкуса. Как говаривал Ноздрев: настоящий бургоньон. И хозяйка за стойкой, что меняла двугривенные, приветливо и узнавающе улыбнулась мне. «Как же, — думаю, — как же, Зинаида Васильевна, тетя Зина, она, роза с кладбища. Помнит. Чудо, чудо».

И вот мы за «бургоньоном» и они мне выкладывают:

— А как было? — морщит лоб Володечка. — Да в том году и было. И тоже в мае.

— Так-так-так. Ну и…

— Ну да, — добавляет Толик, — в мае. На мотоцикле ты разбился, на своей «макаке», ты ее только купил…

— Ты это, как ее сворачивал у монастыря с Костомаровского моста на набережную, неаккуратно, видать, ехал, быстро, а наперерез тебе панелевоз шел, он же десятиметровый, он же неповоротливый, а у тебя тормоз задний плохо держал, так милиция после говорила, ты об него и тюкнулся, и понесло тебя прямо по откосу, по газону, к Яузской ограде, ты — об ее… Кровищи было, мозги, говорят, того…

— Не, — вставил Толик, — мозгов не было. Но кровищи! Песком присыпали после, а за тобой «скорая» приехала.

«Точно, подумал я, тогда без шлемов ездили, башка и впрямь могла расколоться. Да ведь вот же и шрам у меня на затылке».

— …народу собралось. Твоя Валюха туда без памяти бежала. С тобой и поехала в «скорой», но — в Лефортовский морг. В машине ты кончился.

— А почему это ты, Толик, всё это мне так спокойно рассказываешь, а? — строго спросил я у него. — И ты, Володечка? Это вы мне не фильм какой-нибудь, дураки, пересказываете? «Опасный поворот»?

— А мы не знаем.

— Та-ак. Ну, а где же схоронили, как, при каких обстоятельствах?

— Весь двор тебя провожал, весь в цветах ты лежал, очень Татьяна Иванна плакала, очень тебя она любила, ну, а Валюха — ужас, окаменела вся, только в лицо твое искрошенное-склеенное глядела…

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.