Виктор Живов о Евангелии в советских хрестоматиях, неофитстве и симпатичных 90-х

Живов Виктор Маркович

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать

Неприветливая сталинская эпоха

— Родился я в 1945 году. Мы жили в коммунальной квартире в Большом Козихинском переулке — мои родители поселились там незадолго до войны. Я жил с папой, мамой и моей старшей сестрой — дочерью папы от первого брака. Она была старше меня на 20 лет, относилась ко мне как к сыну. Мы очень дружили на протяжении всей нашей общей жизни (она уже умерла).

Отец был литератором. В это время он писал свою большую книгу о Мицкевиче, зарабатывал деньги переводами с польского. Жизнь была довольно трудной: сталинская эпоха неприветлива.

— Повлияло ли на Ваш выбор профессии то, что Ваш отец был литератором?

— Сложно сказать. У меня были пусть небольшие, но всё-таки способности к математике. Я хотел ею заниматься, даже думал о том, чтобы поступать на механико-математический факультет. Но при том, что я очень любил математику, я терпеть не мог физику — с ней у меня всегда были сложности, и это не давало мне пути на тот же мехмат. И тут незадолго перед тем, как я кончил школу, открылось отделение структурной и прикладной лингвистики на филологическом факультете, где математика была нужна, а физики совершенно не было. Меня это очень заинтересовало, и я туда поступил.

Там, где не нужна физика

В литературной части филфак был очень тоскливым — было мало хороших профессоров. А лингвистика в этот период процветала — вероятно, до середины 70-х гг. Кроме того, можно было ходить не только на обязательные курсы, но и на множество спецкурсов. Я слушал арабский язык у Зализняка, индоевропеистику у Иллича-Свитыча, было много всего интересного и замечательного.

Ни Михаил Леонович Гаспаров, ни Сергей Сергеевич Аверинцев на филфаке не преподавали, хотя они кончили филфак. Классическое отделение решило их не оставлять — видимо, сочло недостаточно талантливыми, я уж не знаю. Так что в этой области слушать было особенно нечего, на мой вкус. Но какие-то лекции в Москве читались: иногда приезжал Лотман, читал какие-то доклады, был Вячеслав Всеволодович Иванов, который занимался литературой, был Владимир Николаевич Топоров, так что была среда, в которой можно было общаться.

Я стал заниматься историей литературы, у меня были работы в 70-е годы по русской поэзии XVIII века. Меня интересовали скорее историко-культурные проблемы, чем собственно литературные. Литературоведение как работа по медленному истолкованию текстов, медленному чтению — не самое мое любимое занятие. Мне интересна литература как часть истории культуры. И то, чем я занимался в своих литературоведческих работах, — это не истолкование какого-нибудь текста, а помещение литературного процесса в культурный контекст.

У меня есть работа про первые литературные биографии: как люди осознают себя литераторами, как строят свою литературную карьеру — это не про тексты, это социология литературы. Сейчас у меня вышла работа о Радищеве, про оду «Вольность», про то, что для него свобода явно связана с Апокалипсисом: вольность, свобода наступает с концом света. Это однозначно прочитывается. Почему-то предшествующие исследователи проходили мимо этого важного момента. Вот такими вещами в литературе я занимаюсь.

Когда я кончил университет, остался там работать. Тогда вместе с моим другом — он мой друг по сей день — Борисом Андреевичем Успенским мы занимались в основном лингвистикой, но не только. Время такое было, когда считалось (я до сих пор так считаю), что лучше заниматься многими разными вещами, чем сидеть всю жизнь на одном табурете и твердить одно и то же. Поэтому я занялся историей русской литературы.

Тут сыграла свою роль связь с Юрием Михайловичем Лотманом и с Тарту. Лотман был очаровательный человек. Широко известны его «Беседы о русской культуре». Они общие, но он необыкновенно живо сумел передать, как жили люди в то время. Есть там и фантастические идеи, его и заносило порой, как должно носить всякого творческого человека. Общение с ним было замечательным, всегда ты какую-нибудь идею из этого общения выносил.

Я защитил диссертацию в 1977 году, где-то весной, и решил, что получил право на отдых, на то, чтобы с полгода позаниматься чем-то другим. У меня были большие лингвистические планы, я собирался продолжать заниматься тем же, чем до этого — типологией языков, Я отвлекся на полгода и больше к типологии не вернулся. Перескочил отчасти в историю русской литературы, это привело меня к проблемам истории русского литературного языка.

Не нужно думать, что мы целеустремленно двигаемся по нашему научному пути. Всегда бывают какие-то случайности: одно с другим сходится, куда-то тебя подталкивает, и ты потом оказываешься в совсем другой ситуации, чем ты думал. Отчасти у меня это было связано с чисто внешними обстоятельствами моей работы.

В университете я работал в лаборатории, где занимались структурной типологией языков и компьютерной лингвистикой (я компьютерной лингвистикой никогда не занимался, занимался типологией). А потом нас, поскольку у нас были большие, по тем временам, вычислительные машины, перевели на экономический факультет: вместе с этой типологией языков, вычислительной лингвистикой, машинами. Экономическому факультету было совершенно всё равно, чем мы занимаемся. Мы были просто такие паразиты, которые существовали при ЭВМ. И это создало невиданную свободу.

Первое, что я перевел для Издательского отдела, была книга о. Иоанна Мейендорфа

Я начал заниматься историческим богословием, Максимом Исповедником. Конечно, к этому что-то вело. Я какое-то время переводил для издательского отдела Патриархии. У меня был ближайший приятель, совершенно блестящий человек (он, к сожалению, на том свете уже давно) — Вадим Михайлович Борисов. Он меня свел с замечательным человеком, который был секретарем издательского отдела Патриархии, Евгением Алексеевичем Кармановым. Он был связан какими-то корнями с 30-ми годами, с катакомбной церковью (конечно, не сам, а его наставники). Первое, что я перевел для издательского отдела, была книга о. Иоанна Мейендорфа о Григории Паламе. Меня и раньше увлекала Византия, но эта работа очень способствовала возрастанию моего интереса. Тогда я начал читать всякую богословскую литературу.

— К вере Вы пришли в сознательном возрасте?

— Я начал ходить в церковь в отрочестве, отчасти благодаря моей старшей сестре. Крестился попозже.

— А в комсомол вступили?

— В комсомол вступил, но это никак на моей жизни не сказалось. Противно было, я ощущал это как некоторое насилие. В комсомольской организации не знали, что я в церковь хожу, при поступлении в университет никто не спрашивал, ходишь ли ты в церковь или не ходишь.

Чтобы кого-нибудь обнаружили в церкви и потом какие-то были неприятности в университете или на работе — такое бывало редко. Ведь, на самом деле, это было не очень страшное время. Оно было противное, советская власть была очень противная. Но в это время она была относительно «либеральной». Так, чтобы всех несогласных волочить куда то, — нет, этого не было, не волочили. Можно было более-менее жить своей партикулярной жизнью.

— Как в дальнейшем складывалась Ваша научная жизнь?

— Я работал в МГУ до 1989 года — сначала в лаборатории, а потом эта лаборатория стала разрушаться, и я в 1979 перешёл на кафедру русского языка филологического факультета. С этим был связан мой поворот к русистике. 10 лет я проработал на кафедре русского языка, а потом меня мой старший коллега и большой друг Никита Ильич Толстой в какой-то момент переманил в Институт русского языка. Я туда перешел — это открывало новые перспективы.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.