В конце осени

Мардини Димитрио

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать

«Нет. Мы не умираем. Умирает время. Проклятое время. Оно умирает непрерывно. А мы живем. Мы неизменно живем».

***

— Давай-ка я тебе кое-что расскажу, мальчик, потому что ты ни черта не знаешь…

Сухой, хриплый, какой-то не надломленный даже – сломленный старческий голос. Но не дребезжащий.

— Ты многое видел, это правда, но что из этого – чувствовал? Только не надо громких слов, я и так слишком часто их слышу. Просто ответь – что живёт в твоей крови? Чьи лица ты видишь, чьи слова поминаешь, вглядываясь ночью в глаза своего отражения? Твоя память ещё горит или уже только дымится?

Тёмная комната с погасшим камином, тяжёлая мебель. Тусклый огонёк светильника красного стекла выхватывает из темноты ещё и лицо крепко спящего, положив голову на сложенные руки, человека – грубовато-резкие черты, тёмные волосы, да и глаза тёмные, наверное… какая разница? Ему нетрудно выглядеть как угодно.

— Всё предаёт, мальчик, всё. Воля, желания, даже страхи. Но сначала предают сомнения – и делай, что хочешь: можешь быть героем, можешь – подонком, а можешь серой травой стелиться у ног жадных мира сего…

Горький смех. Скрип старого кресла-качалки, пергаментно-жёлтая старческая рука на подлокотнике.

— Это ведь так просто, ты знаешь: целовать детей перед сном, до этого днём делая сирот из тех, до чьих семей не добрались раньше. Ну так сейчас вот добрались! Это и есть путь героя, за который потом награждают орденами те, кого с радостью придушил бы за лицемерие – как и тех, кто так и не нашёл в себе силы это сделать, когда ещё можно было. Придушить, то есть.

Колючий плед, прикрывающий колени, старомодные круглые очки. Метель за окнами.

— Я вспоминаю, мальчик, всё время вспоминаю: только не праздники, а похороны. Это приходит – когда понимаешь, что если сейчас победители празднуют здесь, то где-то там хоронят проигравших. И хорошо, если в братских могилах. Да что там – хорошо, если хоронят…

Не снежинки даже – кусочки льда вихрятся в колеблющемся свете уличного фонаря, бьются в окна: скребутся, царапая толстое стекло, рвясь туда, где тепло… где лёд умирает. Старик с колючими глазами хрипло, прерывисто дышит, вспоминая, а в дереве и хрустале шкафов, подпирающих стены, отдаётся тусклым эхом звук, с которым воздух продирается в горло.

— Глупость сейчас скажу, мальчик: никогда не спеши жить – ты в этой спешке не натворишь, а «наразрушишь». Я вот столько всего натворил, а ночами вспоминается только кровь. И знаешь, мне не жаль, меня не мучает совесть, но когда до утра подсчитываешь, скольких убил, сбиваясь на пятой сотне – это…

Круглый, выщербленный стакан покорно принимает очередную порцию лекарства. Пожелтевший, усталый от зелий и отваров хрусталь – он помнит много таких разговоров, запиваемых сердечным и заедаемых застарелой болью пополам с комом в горле.

Старик молчит, приходя в себя. Стакан дремлет на полу, смачивая пыль на ковре вытекающим тонкой струйкой зельем. Спящий в неудобной позе человек что-то бормочет про себя, но не просыпается – он слишком устал. Старик тянется к нему, гладит по волосам и чувствует мимолётную радость, смешанную с виной: хоть кто-то приходит к нему просто так, чтобы просто быть рядом. Приходит, хотя мог бы спать сейчас с женой.

— Ты не прав. Ты приходишь, и говоришь, и слушаешь, и молчишь. Ты приходишь, шатаясь от усталости, и всё равно споришь. Ты веришь, что убивать нельзя, но можно убить за добро – и привычно совмещаешь одно с другим. Как и я… Ты не прав, потому что ищешь в них, во всех, кого встречаешь – чистоту, искренность, а не находя её, пожимаешь плечами и идёшь искать дальше… и тебе невдомёк, что судить можно, как ни ухищряйся, только по себе. И не увидеть тебе в других свет, если в тебе этого света – больше. Был один человек, который так умел, но он уже двадцать веков, как умер.

С высокого шкафа мягко спрыгивает на пол чёрная зеленоглазая кошка. Задрав хвост, подходит к стакану, с интересом обнюхивает его и недовольно отстраняется: как можно пить такую гадость? Вслушивается в голос старика и запрыгивает на стол. Осторожно обойдя горячее стекло алого светильника, садится рядом со спящим. Старик вдруг улыбается.

— Спасибо, бессмертная зеленоглазка. Ты, как всегда, напоминаешь мне, что жизнь не может быть совсем пуста. И всё-таки… твои девять жизней короче, чем одна моя. Нет, зеленоглазка, мне не жаль, я просто не вижу смысла продолжать. Я похоронил их всех и очень устал.

Старик поднимает отяжелевшую руку и легонько толкает кошку в бок. Та зевает и привычно укладывается рядом со спящим, свернувшись в клубок. «Глупый человек, — думает она, засыпая. — Разве можно устать жить? Глупый, но здесь тепло, и можно спать на шкафу, и любоваться снежинками за окном. И глаза у него зелёные… пусть живёт».

— Ты не прав и ещё в одном, мальчик. Нельзя найти того, что сгорело. И в человеке – нельзя. Мы ярко горим…

Можно разбудить память, но нельзя вернуть жизнь в воспоминания. Ты говоришь, что я могу «вернуться». Ты говоришь, что нельзя хоронить себя в этом доме. Приходишь ко мне из рейдов, откуда возвращаются не все, сбегая с награждений и праздников не победы, а праздников «мы-ещё-живы». Пытаешься «вернуть меня к жизни», словно забывая, что я жив. Но я прощаю тебе это – потому что и сам порой сомневаюсь. А ты прощаешь мне, что я никогда не был у тебя дома, потому что знаешь, хоть и пытаешься не верить, что память для меня живее, чем «сейчас». Знаешь, что там мне будет ещё чуть больнее: жизнь сминает воспоминания, а я слишком дорожу тем, что осталось…

Тишина. Сгорбленный, застывший в кресле старик, не отрываясь, с любовью смотрит на лицо спящего крестника, потом с трудом поднимается и идёт к двери. Уже на пороге он оборачивается и отчётливо произносит:

— В пепле бесполезно искать раскалённые угли, мальчик.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.