А. И. Левитов

Златовратский Николай Николаевич

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
А. И. Левитов (Златовратский Николай)

* * *

Когда я был еще студентом, Левитов занимал уже видное место среди молодых русских писателей. Тогда только что вышли его «Степные очерки» в двух маленьких красных книжках, в отдельном издании Генкеля. Я не скажу, чтобы он особенно читался среди так называемой «большой публики», но в среде молодежи и особенно интеллигентного разночинства рассказы его читались с интересом и любовью. Мягкий, поэтический колорит его степных картин природы и лирических излияний, смягчавший некоторую мрачность выводимых им типов, отрадно действовал на душу тех сотен и тысяч юношей-бедняков, которые покинули свои далекие полуразоренные разночинские гнезда в глухих городках и селах, променяв их на сырые и холодные «каморы с мебелью» в столицах, представлявшихся им «ареной деятельной силы, пытливой мысли и труда». Как ни сумрачны были воспоминания о далеких родных местах, какие возбуждал в них Левитов, но та поэзия, которую умел он разлить по своим картинам и отыскать в сумрачных лицах своих героев, заставляла их переживать нечто такое, что согревало их сердца, наполняло верой и поддерживало в минуты отчаяния в их холодных мансардах. Нужно заметить, что этот поэтический колорит, так ярко проникавший «Степные очерки», был в то время (в 60-х годах) и одним из ярких достоинств Левитова, отличавших его от целой массы второстепенных беллетристов, сильных лишь благими намерениями, и в то же время одной из причин, по которым он не мог быть назван особенно популярным писателем того периода; в его экскурсиях в область поэзии многие видели недостаток, как и в отсутствии модных современных тем. У всякого времени свои задачи, и такую односторонность требований от писателя нельзя всецело поставить в вину тому поколению, но вместе с тем и Левитов не считал себя вправе вполне подчиняться этим требованиям и изменять как себе, так и тем заветам старых поколений, которые ему были дороги: он был воспитан в школе старых поклонников пушкинской и гоголевской поэзии и не только не мог отрицать ее вместе с последователями Писарева, Зайцева и др., но находил в душе своей прямой отзвук ее, и она была его второй натурой, которую он, конечно, не имел ни возможности, ни намерения увечить. Это обстоятельство, по моему мнению, было очень характерно для Левитова и придавало ему, как личности, некоторый своеобразный облик, несколько не соответствовавший существовавшему в то время среднему типу писателя. И это было вполне естественно, так как сам Левитов, как крупный талант, был оригинальная личность, не укладывавшаяся в известные шаблоны. С этой стороны мне прежде всего пришлось узнать его, и прежде всего он ею меня и поразил.

Это было вскоре после моего приезда студенчествовать в Петербург. Я имел уже рекомендательную записочку к Левитову в своих руках и «горел нетерпением», как говорят, повидать своего излюбленного автора.

Разыскать Левитова было нелегко; он часто менял свои «комнаты с небилью». Я нашел его в одной из таких комнаток, в третьем этаже, на Гончарной улице, среди обиталищ его излюбленных героев; идя по довольно грязной лестнице, я мог видеть направо и налево вывески сапожников, портных, модных мастериц; чуть ли не в одной из таких квартир занимал комнатку или две и А. И. Левитов. Обстановка была поистине бедная: три-четыре стула, ломберный столик, на котором еще стоял неубранный самовар, кровать и старенький диванчик; на диванчике сидела и шила молодая женщина, худая, бледная, маленькая брюнетка с бойкими глазами – его сожительница, как оказалось, тоже вышедшая из среды облюбованных им «маленьких героев», – а по комнате нервно ходил среднего роста, тоже худой господин с длинными русыми волосами и маленькой жидкой бородкой, в коротеньком старом пиджачке и очках, из-за которых лихорадочно светились беспокойные глаза. Это был сам Александр Иванович; он показался мне сердитым, и я робко передал ему письмо.

– Ну что же, захотели посмотреть, какие такие писатели бывают, – заговорил он, прочитав письмо. – Ну, хорошо, будемте знакомы… Милости просим… Только ведь в нас завидного мало… Сами тоже мечтаете литераторствовать? Не советовал бы… Завидного мало… Впрочем, как для кого: разные бывают они, то есть писатели-то, разные… Что ж, поди, принесли тетрадку, стишки?

Несмотря на сердитый тон всей этой реплики, я не мог не улыбнуться: так много искреннего добродушия светилось под этой внешней суровостью. Тетрадки у меня, к счастью, не оказалось.

– И тетрадки нет? – как будто изумился Александр Иванович. – Ну, так нечего делать – будемте так беседовать. Ох, уж эти мне начинающие писатели! И откуда они только берутся! Ну точь-в-точь мотыльки на огонь летят, такие же несмысли – лезут прямо в пламя. Светло оно бывает – точно, да ведь жжется, ведь сгореть можно в одну секунду, так что и мокренько не останется… Эх! – вздохнул Александр Иванович и махнул рукой: – Уж хоть бы ко мне-то не ходили… Что от меня взять? Я ведь скучный человек, очень скучный, предупреждаю. У других там журфиксы и всякое такое благоустроенное развлечение, а у меня ничего этого нет, батенька… Уж извините, по-простецки.

Я, конечно, заверил Александра Ивановича, что он напрасно так о себе думает, но тем не менее разговор у нас совершенно не клеился. Я чувствовал, что Александр Иванович чем-то сильно расстроен, что он действительно поддерживает со мной разговор ради только любезности, и я уже готов был найти предлог, чтобы уйти, как вдруг Александр Иванович схватил шляпу и сказал мне:

– Знаете что, батюшка, мне необходимо, до зарезу нужно зайти в одно местечко… Уж извините, пожалуйста… Я, знаете, одной минуткой. Ну, самое большое – четверть часа. Пожалуйста подождите. Вы вот с нею побеседуйте, – показал он на свою супругу, – она вас чаем угостит, а я сию минутку вернусь.

И Александр Иванович исчез. Супруга его налила мне стакан чаю, поговорила со мною тоже ради любезности и, наконец, предложила пока почитать книгу.

Прошло полчаса, и я выразил предположение, что Александр Иванович, вероятно, долго не придет и что я думаю – лучше зайти после.

– Да, вероятнее всего, что не придет, – заметила г-жа Левитова. – Это с ним часто бывает… Может быть, встретил кого-нибудь. Притом же теперь он очень расстроен.

Я полюбопытствовал, – что такое с ним случилось?

– Да ничего особенного… Просто – мученик он. Очень уж добросовестен. Вот взял аванс из одной редакции, требуют рассказ, а у него не пишется. Вчера сидел целую ночь – ничего не выходит… То есть выходит все, другой бы и этим был очень доволен, ну только не он.

– Зачем же он так насилует себя?

– Зачем? Он вон говорит: коли ты писатель, так и пиши. Назвался груздем – полезай в кузов. Ишь какой барин! А не хочешь – так ступай сапоги шей, мостовую мости. Ну да ведь это он так говорит только, а потом возьмет да все и изорвет, что за вечер написано, и мучается. В это время с ним лучше уж и не говорить.

Мне приходилось сознаться, что я давно должен был бы уйти.

Прошел месяц, прежде чем я мог снова побывать у Левитова.

– А, это вы, – встретил он меня, радушно протягивая мне руки. – Не сердитесь? Нет, не сердитесь? Ну, спасибо, спасибо за это… Что делать? Простите… Так вышло. Встретил одного человека, так, из простячков… Ну, заговорились… Ах, какой человек-то!.. Всю душу, как на блюдечке, передо мной выложил… Э, батюшка, это не часто бывает; дорогое это дело. О, какое дорогое! Так не рассердились? Ну, я очень рад… Мне это очень приятно, что вы не как другие. Ну вот теперь садитесь, побеседуемте попросту, по душе… Теперь мы уже знаем друг друга – и церемониться нам нечего…

И действительно, ни я, ни он не чувствовали теперь ни малейшего стеснения. Он душевно, по-дружески стал спрашивать меня о моем детстве, о семье, о ранних впечатлениях. Пошли воспоминания; он делился своими, разговорился.

– Беднота нас, батенька, заела, беднота и дикость… и еще хамство… Вы вот счастливее нас, – говорил он, – вы уже не увидите того, что мы видели. А мы его во как произошли, воочию, это хамство-то, и барское хамство и хамское хамство. Насмотрелись всего: своими очами видели, своими телесами осязали… Да, а вот эта беднота-то и заполонила меня себе. Родная ведь она. Вот и теперь опять собираюсь бросить эту квартиришку, перейду на весну куда-нибудь в предместье, около заставы… Ах, какой там милый народец проживает!.. Боже мой!.. Лик Божий, кажись, давно утерял, давно уж он весь от жизни измызган и заброшен за забор, как бабий истоптанный башмак, а эдак вот проживешь с ним, побеседуешь по душе, ан там, на глуби-то, внутри-то она и светится, как светлячок, душа-то Божья и мигает. А кто к нему подойдет, к этой бедноте-то, вблизь-то, лицом к лицу, кто это будет до души-то этой вглуби докапываться?.. Никого нет, голубчик, никого. А ведь какие силы были!.. Вот хоть бы Лермонтов… Силища!.. А на кого наполовину ухлопал себя?.. Кавалерство, как ржа, заело его… Измотался на нем, измучился… А за что? И на что столько потратил своей души, ума?.. Только вы не думайте, что я его не ценю, во имя там тенденций каких-нибудь… Нет, нет! Я этому не сочувствую – отрицать поэзию… Без поэзии – мы нуль, потому что без нее нет жизни… и не понять без нее жизни. Поэтому я и говорю, что если бы с этим поэтическим-то чутьем, какое было у Лермонтова, да кабы он к этой бедноте подошел (а уж он пробовал ведь!), что бы он там открыл! А его вон в анализ чувств княжны Мери тянуло… А что насчет поэзии, то сохрани Бог чураться ее!.. Умная, дельная мысль – что говорить: хорошо, и всякую штуку можно изобразить дельно и умно, только без поэзии все это мертво будет, холодно… да и неверно будет, наверное неверно!

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.