Там, где был счастлив

Осоргин Михаил Андреевич

Жанр: Рассказ  Проза    1990 год   Автор: Осоргин Михаил Андреевич   
Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Там, где был счастлив (Осоргин Михаил)

Михаил Осоргин

Там, где был счастлив

Липовый цвет

Бывало, в детстве, когда простудишься, мама немедленно уложит в постель, натрет грудь, спину и пятки скипидаром и напоит липовым цветом. Лежать тепло, за ночь сменишь две рубашки, а наутро — болезнь как рукой сняло, только слабость легкая.

В чудодейственную силу скипидара и липового цвета (еще ромашки и сушеной малины!) я всю жизнь верю. И когда приключится какая-нибудь болезнь, хоть и не простудная, — вот, думаю, натереться бы скипидаром, выпить малины, и прошло бы.

Лучшие годы молодости я прожил в Италии. Жил там вынужденно и томился по России, куда вернуться нельзя было. Томился, и все же — как теперь, с отдаленья, вижу — был счастлив. Это очень много: сказать самому про себя: был счастлив. А когда, потрепав-побросав, судьба опять увела меня за отечественные пределы и когда, после лет жизни тяжкой, душу повытрясшей, захотелось закусить бочку дегтя ложкой меда — решил испробовать старого лекарства: среди серых олив-макарон итальянских на античном блюде. Вкус их остался в памяти, как вкус поцелуя у того, кто целовал — любя, как аромат духов на пожелтевших строчках в узком конверте. Макароны — поцелуй — духи… такие образы несхожие; а понимающий поймет: нас, единомышленников, италофилов, не мало.

Считал, что это — панацея от всех зол и бед и душевных страданий. Переехать новую границу, Бреннеро, проскочить червячком через Альпы и Апеннины, перекинуться приветливо с первым встречным (все там приветливы!) — и все вернется.

А что такое "все" — даже и определить не сумею точно. Едва переступишь с каблука на носок, как нога сама закидывается для нового шага. Взглянешь в зеркало — там человек улыбается. Вздохнешь — пуговица пиджака сама расстегнется. Скажешь — голос сам вольется в воздух. И все красиво — даже некрасивое, и все легко, даже тяжелое, и очень хочется еще жить. Вот вроде этого, иначе объяснить трудно.

Выпить липового цвета, натереться скипидаром — и всякой болезни конец! Если бы мы иногда так не веровали, то жить бы было всегда невозможно. И хоть было трудно наладить поездку в страну, где был счастлив, однако в день апрельский, весенний и благовонный чиркнул поезд по той невидной черточке на рельсах, которою проигравший австриец отчурался от выигравшего итальянца. Земля осталась прежней, небо — небом, Тиролем — Тироль, а ангел счастья, южного счастья апеннинского, удачи, улыбки, радости, песни, черноглазая и черноусая, — ангел счастья италийского переставил к северу свою пограничную будку. Когда ехали мы мимо новенького столба и молоденького при нем часового — я и в вагон шаг шагнул вперед: чтобы скорее перевалить и тело и душу на ту сторону.

По ту сторону

И было на той стороне солнечно и ласково, после этой хмурой и дождливой. Бывает и на итальянском небе облачно, и на здешнем, немецком, — безоблачно. Но разница всегда есть — и вот она.

Когда бежит в Италии облако по небу, на синем кудрявое, на лазури — легкое перышко, — на него взглянешь и спросишь:

— Гуляешь?

— Гуляю.

— Так смотри, не засти мне солнца!

Здесь — иное. К здешнему асфальтовому, хорошо обкуренному небу на "ты" даже и не обратишься, и разговор с ним иной:

— Нагадите?

— Нагажу.

Поникнешь грустно головой, а за воротник зальется с неба вода, похожая на пиво.

Все это я знал но памяти, почему и поспешил шаг шагнуть в вагон.

Превосходный, ныне покойный итальянский писатель-юморист Лукателли писал однажды, возвращаясь домой из Парижа:

"Граница. Опускаю окно и слышу: "mortacci tui" (крепкое ругательство). Да, это родина!"

Era la patria! И для меня тоже — это была родина, хоть и не кровная. Язык, силуэты гор. серый известняк построек, веселость перебранки, теченье Адидже, Арно, Тибра, Флоренция среди холмов и Рим на холмах. И безрыбный Генуэзский залив с белокаменной Генуей (ее так и зовут "белокаменная"!), и Messer San Marco, царящий над венецианской лагуной. Все — знакомое, дружественное, испытанное и неподдельное.

Возвращался, как блудный сын в дом отчий, не зная, что встречу, как буду встречен. И не знал, какая тяжесть за плечами мешает бодрости шага? Какой ненужный багаж пронес через таможню? Почему к радости возвращения примешивается грусть? Забыл о годах, проведенных в России, о прахе, к ногам обильно приставшем, которого отряхнуть нельзя.

Глазами видел и вспоминал все: красоты пейзажа, выражения лиц, названия улиц и возраст памятников. Помнил, что и где пережито тогда-то и тогда. Все схватывал глаз и сообщал уму: а в сердце заслонка: знает оно, что нужно радоваться, — и нет в нем прежнего, непосредственного, безоговорочного отклика.

Объяснить это очень трудно; не выходит у меня как-то. Да и как расскажешь, когда самому неясно, почему не действовал на этот раз заветный липовый цвет и всецелящий скипидар…

Где-то что-то надорвано. Все та же Италия; значит, трещину ищи в самом себе. Это я понял сразу. И. минуя города любимые, не взглянув ни на волшебную лагуну, ни на фонтан, куда бросают сольдо, чтобы вернуться, — забился в глушь, в приморскую деревушку, хотя и в ней была знакома каждая линия и каждая волна прибоя. И вот я на пляже.

У моря

Пляж знакомый: как будто даже камушки все те же, что были десяток лет назад: серые с белыми жилками, красные с рисунком, мыльца из мрамора. И шершень знакомый облетает колючие песчаные цветы, и на границе прибоя по-прежнему суетятся дафнии. Лежу коричневый и солнца не боюсь: любезна его пятидесятиградусная ласка. Вода солона и густа и держит тело. Воздух над пляжем дрожит.

Двадцать рыбаков, и молодежь, и старые, и подростки, тянут за канаты далеко в море заведенную сеть. А вытянут — груз медуз негодных да малую корзину сардинки. Сепия — уже желанное лакомство. Медуз выбросят на пляж, они будут таять, а назавтра обратятся в сухую пленку с лиловым ободком.

Рыбачку Рику я знал девочкой лет пятнадцати, и была она очаровательна. Я сделал ее тогда героиней повести; из-за нее у меня покончил с собой Бачича, носильщик нашего полустанка. А сейчас эта Рика — некрасивая, грубая, крепкая баба с железными мускулами ног. Бачичу же я видел в соседнем городке; он вышел в люди, служит в банке и носит синюю пару. Что же осталось? Осталась часовня в зелени горы св. Юлии, остались развалины церкви св. Анны на страшном обрыве, прямо над дорогой, где в последние годы прорыли новый туннель. Старую дорогу размыло прибоем. Остался еще на краю обрыва камень, служивший мне часто письменным столом.

Но не осталось прежних иллюзий. Они — а не Бачича — скатились с обрыва и упали в жидкий малахит меж серых скал.

Дети, которых знал, выросли и меня не узнали. Витторио стал коммунистом, бранит Муссолини и бреет бороду по воскресеньям. Старуха табачница умерла, но и дочь ее кажется старухой. Каким-то чудом осталась прежней только восьмилетняя Терезина. И, правда, чудо: она тоже умерла, маленькая Терезина; но ее мать родила другую Терезину, совсем такую же, с удивленными круглыми глазами, с пучком волос на голове, босоногую куклу. И ей теперь как раз восемь лет. Странно мне видеть ее: как будто десяти лет не бывало. А все сверстницы прежней Терезины — невесты и жены.

Года идут

Таратайки еще бегают между соседними городами. Но пылит на нашей улице и мотор омнибуса. Я сажусь с шофером, чтобы виды были красивее. И едем мы долго, часа два и больше, по склонам гор, через местечки со знакомыми названиями, по великой красоте Ривьеры.

Перевалили через высокую гору к другому заливу. И здесь все знакомо, и здесь живал подолгу, каждый дом знал, чуть не каждый куст агавы. И цикады стрекочут с тем же жаром. И кудрявы оливы.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.