Трактирная лестница

Бестужев Николай Александрович

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Трактирная лестница (Бестужев Николай)

Николай Александрович Бестужев

Трактирная лестница

I had baried one and all

Who loved me in a human shape;

And the whole carth would hencefort be.

A wider prison into me:

No child – ne sire – no kin had i,

No partner in my misery;

Byron

Все, что знавал, все, что любил,

Я невозвратно схоронил,

И в области веселой дня

Никто уж не жил для меня!

Без места на пиру земном,

Я… лишний гость на нем.

Жуковский

Я путешествовал довольно по свету, и если обстоятельства не всегда были благоприятны для наблюдений над целыми странами, по крайней мере я не пропускал случаев рассматривать людей в частности, и редко проходило, чтоб наблюдение человека не было для меня поучительно. Таким образом, в одно из моих путешествий, я узнал замечательного старика, историю которого постараюсь рассказать здесь, как умею.

В 1815 году, когда ехал я морем в чужие края, мне надобно было остановиться на несколько дней в Копенгагене [1] , который хотя и был мне известен, но за всем тем привлекал еще мое любопытство. Ничем не занятый, с утра до вечера бродил я по городу; или гулял по живописным окрестностям и любовался видом прекрасного Зунда. В королевский трактир, где была моя квартира, приходил я только для обеда и ночлега; за общим столом занимали меня путешественники всех наций, которые большею частию останавливались в сей столице для отдыха после морского пути, совершаемого ими в который-нибудь из портов Балтики, или оттуда в прочие части Европы; ввечеру я приводил в порядок в своем журнале мысли и замечания, сделанные в продолжение дневных моих бродяжничеств.

Комната моя была прямо против большой лестницы; рядом со мною жил дряхлый старик, которого каждое утро трактирный слуга вывозил на креслах с колесами к лестнице, увозил в комнату для обеда и после снова вывозил до вечера. Слуга, которого спросил я о нем, мог только сказать, что он знает его очень давно и что всякое утро ходит смотреть, не умер ли этот скучный старик, который, несмотря на то что платит хорошо за услуги, надоел всем в трактире своим единообразным поведением и молчаливостью. Хозяин знал не более; он сказал мне его имя, сосчитал богатство, говорил много; но со всем тем я ничего не узнал, ни кто он, ни почему избрал такой странный род жизни.

Этого, однако же, довольно было, чтобы возбудить любопытство: я начал наблюдать за стариком. Проживши несколько дней в трактире, я считал себя некоторым образом вправе с ним кланяться, как со знакомым; иногда сказать ему: доброе утро или похвалить погоду, и с удовольствием заметил, что участие живого существа ему было приятно. Датчане, как и все северные германские народы, не очень общежительны, и любопытство нельзя поставить им в порок. Скупость, эгоизм и жизнь каждого про себя делают то, что сосед боится поклониться соседу, чтобы не ознакомиться с ним короче, и часто люди, живущие друг подле друга всю свою жизнь, не только не знакомы, но даже не знают один другого по имени. По этому самому я был, может, единственный человек, приветствовавший учтиво старика, который, время от времени, привыкал ко мне более и более. Ему приятно было внимание чужестранца; кланяясь мне, он снимал теплый свой картуз и долго смотрел за мною вслед, не покрывая своей головы, с которой остатки белых волос вились редкими кудрями по плечам.

Физиономия его была приятна, но чрезвычайно печальна; часто по целым дням сидел он у лестницы, не примечая прохожих; но иногда какой-то признак улыбки сгонял туман бледного лица, и большие голубые глаза его оживлялись любопытством. Видно было, что он с особенным удовольствием смотрел на молодых людей: но при виде женщины черты его переменяли выражение. Он смотрел в ту сторону, куда она проходила; взоры его останавливались в этом положении; голова склонялась на руку, и я часто, из своей комнаты, сквозь полурастворенную дверь видал, как он отирал слезы.

Наконец я принял в нем самое живое участье; начал чаще говорить с ним, даже сидеть вместе у лестницы. Со всем тем заметил, что он охотнее спрашивал, нежели отвечал на мои вопросы. В разговоре его много было ума и образования; и хотя он берег слова, но короткие вопросы и еще кратчайшие ответы имели в себе удивительную силу опыта и здравого рассудка. Понемногу он привык ко мне, любил слушать мои рассказы, любил спрашивать о моем отечестве; подсмотрев, что я веду журнал, любил, чтоб я прочитывал ему свои замечания; для меня это было незатруднительно, потому что, готовясь жить в Германии, я писал для практики журнал свой на немецком языке. Таким образом я доверялся, не требуя взаимной доверенности, и это был лучший способ выиграть ее.

Однажды, возвратясь с утренней прогулки, остался я после обеда, за дурною погодою, дома и, записав виденное мною в тот день, вышел к своему старику и сел с ним у лестницы.

– Вы писали? – спросил он меня. – Желал бы очень слышать сегодняшние ваши случаи.

– Охотно прочитаю, – сказал я, – сегодня для меня была приятная прогулка. – С сими словами я развернул тетрадку своего журнала и начал:

«Сентября 15 погода поутру прекрасная. Надобно было посетить академию художеств, где мне хотелось посмотреть работы славного Торвальдсена [2] . Я обежал все залы и нашел только одно его ученическое произведение: Амура и Психею. Оно изрядно. Чего же более для ученика? Другого ничего нет замечательного.

Я вышел за город по дороге, ведущей к королевскому зверинцу. С левой стороны рассеяны были прекрасные загородные домики, с правой Зунд катил свои светло-зеленые волны. Песчаная дорога вскоре утомила меня, и я, не дошед до зверинца, сел на камень подле самой воды. Легкие набеги струй спокойного моря взливались почти до ног моих и образовали во всю длину отлогого песчаного берега узкую черту прибитой травы, вымываемых камешков и раковин. Черта сердитого моря была выше на береге и далеко за мною; видна была граница, до которой докатывались бурные волны; тут они оставляли обломки, обрывки снастей и пену своей ярости. Трава не смела расти на месте, подверженном их нападению; но далее за границей расцветали в безопасности и подорожник, и цикорий, и серебристая мать-и-мачеха. В проливе светлела вода, как зеркало; корабли, при западном ветерке, бежали в обе стороны на юг и на север. Множество лодочек, покачиваясь под парусами, бороздили воду во всех направлениях, будто гоняясь за тенью легких облаков, летевших по ветру и отражавших образ свой в гладкой поверхности моря, на которое изредка набегала мелкая рябь от ветерка, временно вырывавшегося из-за берега.

Каменистые холмы шведского берега и на нем Карлскрона были прямо предо мною и под золотыми утренними испарениями живописали всю картину. Облака летели над моею головою к востоку и скрывались за серым шведским берегом; я провожал их взорами, и мысли мои неслись вместе с ними к родине моей. Шелест волн, ласкавшихся к прибережным камешкам, прелесть ландшафта, воспоминания, возбужденные мыслями об отечестве, погрузили меня в мечты; память перелетала от случая к случаю и с грустью остановилась на обстоятельстве, побудившем меня к путешествию. Я вспомнил и ласки надежды и вероломные обманы счастия.

Мои мысли были печальны; я отвернулся от моря и увидел другую картину: по ту сторону дороги, сквозь ворота низенькой изгороди, увидел я подле опрятного домика на скамейке безногого, но еще не старого солдата. Двое здоровых мальчиков прибивали к стене домика грушевое дерево; двое других катали обручем; пятого инвалид, посадив на деревянную ногу свою верхом, качал, припевая веселую песню. Я подошел к нему и попросил напиться. „Сию минуту, сударь“, – сказал он, приложив руку к фуражке, и закричал жене своей в окошко, чтоб она вынесла пива. „Не угодно ли вам присесть, пока она нацедит“, – продолжал он. Я сел с ним на каменную скамейку и, похвалив детей, спросил с участием, где он потерял ногу?

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.