Отдаешь навсегда

Герчик Михаил Наумович

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Отдаешь навсегда (Герчик Михаил)

М.Н.Герчик

«…Отдаешь навсегда»

1

Взрыв прокатился по вершинам сосен, стряхивая на землю ржавую хвою и вылущенные растопыренные шишки, сорвал с березы охапку лимонно-желтой жестяной листвы, вспугнул стаю ворон, ошалело метнувшихся в блекло-синее небо, и снова тихо, прозрачно стало в лесу, пронизанном нежарким осенним солнцем, только порохом еще остро пахло несколько минут, но потом этот запах унес ветер.

А может, все это только почудилось мне: хвоя, шишки, солнце; острая, перебившая запах смолы и прели, пороховая гарь; может, я потом придумал ворон — просто черными комьями рванулась из-под ног земля; и листьев никаких не было — тугим, накрахмаленным полотнищем хлестнул по глазам лимонно-желтый свет, такой пронзительно яркий, будто вдребезги раскололось солнце и обрушилось на меня. Откуда мне было знать, каким стал этот лес после взрыва? Откуда мне было знать, что лопоухий Димка Каштанов уже убит, что его уже нет, Димки, рыжего и круглолицего, как подсолнух, а сам я лежу в двух шагах от него, на горбатой кочке, нашпигованный осколками, как тыква семечками, и не приду в сознание даже тогда, когда врачи отхватят мне руки почти по самые локти и левую ногу чуть пониже колена. Ничего я не знал, ничего не видел, потому что время остановилось для меня, хотя во всем мире продолжали тикать часы, а пространство сжалось до размеров настывшей кочки, на которую меня швырнуло, — много ли с такой кочки можно увидеть… Кусок неба над головой, да и то если хватит сил открыть глаза.

2

Это было пятнадцать с немногим лет тому назад, осенью сорок седьмого. Мы с Димкой смылись с уроков, забежали во двор школы, засунули свои книги и тетрадки в поленницу, сложенную у забора под навесом, и отправились в лес за опятами — много в тот год наросло вокруг пней опят, хоть ты их косой коси, а какие они были вкусные осенью сорок седьмого, поджаренные на подсолнечном масле! Лес был недалеко от школы, за цыганскими огородами: по железнодорожному полотну мимо мармеладной фабрики с красной кирпичной трубой, над которой указательным пальцем торчал громоотвод, мимо больницы, затем по крутой, убегающей из-под ног тропинке вниз, к заброшенному глиняному карьеру, где немцы расстреливали наших военнопленных, по скользким камням через Вонючку, — от силы минут пятнадцать ходьбы. Мы бегали туда часто, особенно с арифметики: и я и Димка ее терпеть не могли, — играли возле старых окопов и блиндажей в войну, разоряли птичьи гнезда, собирали ягоды и грибы — реденький, сто раз исхоженный лесок, с пестрыми дятлами, земляничными выжарками и ледяной криничкой под старой обомшелой елью.

Я и сейчас, много лет спустя, не могу понять, как это Димка в тот раз меня обогнал. Тощий, маленький, он вечно стоял на физкультуре на левом фланге, сроду ему не удавалось меня обогнать. А в тот день Димка был в длинном, чуть не до пят, тяжеленном солдатском бушлате с подвернутыми рукавами — донашивал отцовский, и в огромных кирзовых сапогах, разъезжавшихся на скользкой прели… То ли у меня тогда ботинок развязался и я остановился на минутку, то ли споткнулся о какой-то пень или камень — не помню, но только он обогнал меня первый и последний раз в жизни, шагов на пять обогнал и наступил на мину, черт знает сколько времени пролежавшую в земле, будто дожидаясь, когда мы побежим в лес за опятами, и теперь его нет, рыжего, круглолицего, как подсолнух, в солдатском бушлате и кирзовых сапогах… Нет Димки, и даже его мама теперь не плачет, завидев меня, только бормочет себе что-то под нос, и у нее трясется голова, а раньше каждый раз плакала, и я боялся с ней встречаться, будто это я был виноват в том, что он погиб.

3

Было больно. Было так больно, что уже и не больно было. Но не тогда, когда рвануло из-под ног землю, — позже… позже… Тогда ничего не было — тихо, пусто… Только в ушах комары — ззз! ззз! Гудят, как немецкие «юнкерсы» в сорок первом… И я открыл глаза. Я на самом деле открыл глаза, я не придумал это, слишком уж отчетливо я сейчас вижу то, что увидел тогда: блекло-синее небо, выгоревшее за лето, как моя сатиновая рубашка, оно было таким глубоким, что у меня закружилась голова от этой глубины; и насквозь просвеченный солнцем лес, он был засыпан сугробами лимонно-желтой листвы; и черных ворон увидел я, они с карканьем метались надо мной, ошалевшие от страха; и круглую, огненно-красную шапку мухомора, она была усеяна белыми пятнышками-веснушками. Мухомор стоял возле кринички, в тени, под старой елью, потом он вдруг взлетел и завертелся перед моими глазами самолетным пропеллером, стремительно меняя цвет. Из огненно-красного он стал — зеленым, фиолетовым, оранжевым, черным. Он бешено крутился надо мной, опускаясь все ниже и ниже, пока я не утонул в его рыхлой мякоти.

4

Меня подобрала какая-то женщина. Что она делала в лесу? Шла тропинкой к цыганским огородам, с которых еще не убрали капусту? Гуляла? Собирала грибы или, может, хворост для печки? Не знаю. Мне ведь санитарка тетя Даша рассказала об этом месяца через полтора, когда я что-то соображать стал, сам я ее не видел. Эта женщина услышала взрыв и подбежала к нам. Димке уже ничем нельзя было помочь. Тогда она оборвала подол своего платья и кое-как перевязала меня. А потом на руках потащила в больницу.

— Платье на ней было пригожее, красненькое с белыми горошинами, — вспоминала тетя Даша, протирая окно скрипучей бумагой. — Глянешь — ну чисто мухомор. Натуральный штапель, к примеру тебе сказать, не какой-нибудь там ситчик. А рубашонка шелковая, голубенькая… Она ж тебя, считай, по городу в одной рубашонке перла, все платье ободрала. Кровушкой твоей перемазалась — страх! Мы уж тут кой-как отмыли ее, халат дали до дому дойти. Молодая ж…

Я не знаю имени этой женщины, и никто не знает, даже тетя Даша, — как-то не пришло ей в голову спросить. Моя мама долго пыталась ее разыскать. В первое же воскресенье она купила на толкучке точно такого штапеля, залезла в сумасшедшие долги, но купила, — почему-то мама вбила себе в голову, что обязательно должна найти эту женщину и отдать ей точно такой же отрез, чтоб она могла себе сшить новое платье взамен того, порванного на бинты. Как будто эта женщина смогла бы носить такое платье… по-моему, не смогла бы, ей всегда чудилась бы на этом платье кровь… Мама не нашла ее, она исчезла, будто в воду канула, и это хорошо, что мама ее не нашла. Она ведь не думала о платье, та женщина, когда рвала его, ее смертельно обидел бы этот отрез, но что сделаешь, если ошалевшим от горя матерям иногда приходят в голову такие странные мысли…

Вот уже пятнадцать с лишним лет лежат эти три метра красного штапеля в белую горошину неприкосновенными в мамином сундучке. Не в шкафу, а в сундучке, где хранятся отцовские пожелтевшие и перетертые на сгибах письма, фронтовые письма с расплывшимися карандашными буквами, похоронка, всякие документы и фотокарточки, сохранившиеся с тех еще, довоенных времен. Его не сожрала моль, он не свалялся и не потерял цвета, этот штапель, пожалуй, еще и сейчас из него получилось бы отличное платье или… жгуты.

Иногда я думаю о ней, о женщине, которая тащила меня на руках мимо заброшенного глиняного карьера, где немцы расстреливали наших военнопленных, мимо цыганских огородов с уже иссохшей картофельной ботвой и сизыми сахаристыми кочанами поздней капусты, по железнодорожной насыпи — как ей, наверно, тяжело было взобраться на ту высокую насыпь! Она спотыкалась на шпалах, и камешки залетали ей в туфли и резали ноги, и дышала она тяжело, загнанно — хоть и голодные были годы, а все-таки я уже большой вытянулся! — и шелковая голубенькая, рубашка, пропитанная моей кровью, липла к ее коленкам… Иногда я думаю о ней, и смутно, тревожно делается у меня на душе. По рассказам тети Даши я пытаюсь представить ее бледное, с капельками пота над верхней губой лицо, круглый подбородок, синюю жилочку на шее, тяжелую, оттягивающую голову косу… Но вместо живого человека, вместо женщины в мухоморном платье я, почему-то представляю себе Сикстинскую мадонну с младенцем на руках. Только младенец не такой пузатенький и руки у мадонны иные, чем на картине: шершавые, с длинными крепкими пальцами со вздувшимися от напряжения венами — очень надежные руки.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.