Из песни злого не выкинешь (прошлое с бантиком)

Колкер Юрий

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Юрий Колкер ИЗ ПЕСНИ ЗЛОГО НЕ ВЫКИНЕШЬ ПРОШЛОЕ С БАНТИКОМ (2005)

Я пишу о себе, иначе говоря, о стихах, своих и чужих. Разом нарушаю оба своих давних зарока: избегать местоимения первого лица единственного числа и не смешивать стихи с прозой. Пишу о себе в конце 1960-х и начале 1970-х, когда жил в Ленинграде, с перескоками (или, если угодно, анжамбманами) в будущее, до XXI столетия. Держу в голове многие подобающие случаю эпиграфы:

«Я, я, я — что за дикое слово? Неужели вон тот — это я?»

«Как жизнь меняется — и как я сам меняюсь! Лишь именем одним я называюсь…»

«Юность — это возмездие» (именно так, по-русски; традиционный русский перевод перегружает эту фразу смыслом; по-норвежски ungdom — юношество, юноши и девушки, а не юность как состояние; у Ибесена же вообще ungdommen стоит: то есть молодежь).

Не упускаю из виду урока Орвелла: «Автобиографии веришь лишь в том случае, если в ней раскрывается нечто постыдное…». Урок Пушкина тоже тут:

И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

Стараюсь, сколько есть сил, уйти от автоапологетики, от сведения счетов, от ковровой дорожки мемуаристики: «Я иду по ковру, вы идете, пока врете…». Стараюсь. Но сознаю, что выше головы не прыгнешь. Руссо упрекает Монтеня в том, что тот, якобы в порыве прямодушия, сообщает о себе невыгодное, однако ж на поверку — лишь то невыгодное, что в итоге рисует его в привлекательном свете. Руссо тоже старался. Он в своей Исповеди и слуга, и вор, и Альфонс, и онанист, а все равно — «в сущности, лучший из людей». Почему? Потому что таково биологическое задание человека и былинки: отстаивать себя, верить в свое конечное торжество. Литература — вся об этом: о самоутверждении. Другое будет неправдой. Другой путь испробован: писать о себе хуже, чем ты есть, приписывать себе все мыслимые мерзости — ибо чем же еще и привлечешь к себе внимание в наши дни? Но тут нас впрямую дурачат.

Мои воспоминания адресованы читателю литературному, одно из главных наслаждений которого — не соглашаться с мемуаристом, отмечать его стилистические и человеческие промахи. Это очень специфическое наслаждение: критически прослеживать кусок невыдуманной человеческой жизни. Стихи, вставленные в текст, ему читать придется. Иначе, боюсь, тут и читать нечего. Но именно этот читатель поймет: не только стихи, а всё, что вошло в текст, благодаря стихам составляет для меня единый ценностный ряд — без анжамбманов.

Я пишу в Лондоне. Место это неудобное. Здесь в XIX веке один чудак написал о себе-любимом пространное апологетическое сочинение, повлиявшее на судьбы России, и меня непременно с ним сравнят — чтобы унизить сравнением. Напрасный труд! Я сам себя унижу. Этим и занят. У меня на уме только стихи да грехи. До России мне дела нет. Не верю в эту страну, не люблю ее. Принадлежу ей только по факту рождения. Моя родина — не Россия, а русская просодия.

ПАСТЕРНАК И ФИХТЕНГОЛЬЦ

Слова нужны,

Хотя и тщетны,

Едва слышны,

Ветхозаветны.

Сам бог, как Бах,

Стыдясь не очень,

На мелочах

Сосредоточен.

(1971)

В 1969 году, из рук тогдашней моей подруги, я получил томик стихов Пастернака. Книжка была небольшая, мое невежество — полное, подруга — худенькая, бледная; несмотря на годы совместности, чуть-чуть таинственная. В иных женщинах это качество с годами прибывает.

Я все еще находился под сильным влиянием Григория Михайловича Фихтенгольца. Был такой автор. Написал три толстых тома дифференциального и интегрального исчисления. В студенческие годы русский язык этого учебника ошеломил меня. В первую очередь — именно язык: стройный и строгий, светящийся изнутри, как соты, напитанный европейской культурой. Самая графика его была упоительна; взять хоть нумерацию теорем и лемм на итальянский лад: не цифра с точкой, а цифра с ноликом за нею, поднятым над строкой (1°, … , 5°). Это уводило Бог весть в какую глубь, к Кардано, к Галилею. А уж за языком — и мысль. Она ведь доставляет наслаждение, лишь когда форма хороша. Фихтенгольц открыл мне путь к другим виртуозам формы: Эйлеру, Лагранжу, Винеру. Язык и полет мысли современных (тогдашних) западных математиков (Ричарда Беллмана, Джона Литлвуда) тоже был упоителен — и уже стал для меня эстетическим переживанием. А поэтам — поэтам я верить перестал. Давно уже не верил. Мысль их скудна, форма — стара. Отчего они так ошеломляли в детстве?

Было мне в ту пору 23 года. Стихи не ушли, только поникли перед уравнениями. Я сочинял с 1952 года, с шести лет, никуда от рифм деться не мог, продолжал сочинять в школьные и студенческие годы, когда накатывало, но видел ясно: и сам я пишу из рук вон плохо, и все другие вокруг — не лучше. Чаша Грааля больше не грезилась. Философский камень нужно было искать не тут. Советские поэты вообще в счет не шли. Классики устарели. В самиздате ходила чепуха. Питерская богема была отталкивающе противна. Я в нее заглянул лет в пятнадцать, через литературный кружок при дворце пионеров, и отпрянул с отвращением. Полуподпольные гении были грязны, самонадеянны и глупы: вот всё, что я увидел.

Подругу (или, если угодно, возлюбленную) звали Фика. Любил я ее не в свою силу, скорее позволял любить себя. Была она скандинавских кровей и, как сказал бы Петр Андреевич Вяземский (как он сказал о молодой жене Боратынского), не элегической наружности, не красавица; но ее украшала улыбка.

Застенчивость и робость уживались в ней с большой самостоятельностью и склонностью к авантюре. Она выросла в бедности, среди людей малообразованных, но читала стихи, любила и понимала классическую музыку. Училась всегда неважно, а вместе с тем писала грамотнее меня. На мой тщеславный вкус ей не хватало внешнего блеску, острословия, изящества, женственности, мешала ее подростковая угловатость, но я уже начинал прислушиваться к ее словам. Открыв томик Пастернака в ее присутствии, я опешил: стихи были просты и убедительны. Они были грамматичны, в них можно было найти слово который, да еще — и в рифме. Просты — и убедительны! Во мне что-то сдвинулось.

Как можно было не знать Пастернака до двадцати трех лет? А очень просто: повело в другую сторону. Не было наставников и книг. Не было культуры — на целые квадратные километры вокруг. Я, без преувеличения, на медные деньги учился. Вокруг был народ, советский народ, иначе говоря, худшее в мире мещанство, страшная пошлость и захолустность. Это чувство из самого раннего детства вынесено: лозунги о самом передовом на земле строе подстилали неправдоподобную провинциальность советской жизни — и где? в Ленинграде.

Алфавит

Предложения

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.