Годы отказа

Колкер Юрий

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Юрий Колкер ГОДЫ ОТКАЗА (1985) Юрий Колкер, 1984, центр абсорбции в Гило, Иерусалим

Чем были для меня годы отказа? Во-первых, эпохой, — хотя отрезок в неполных три с половиной года, между 1 декабря 1980 и 16 мая 1984, и не кажется мне теперь продолжительным, даже если добавить к нему предшествовавшие 10 месяцев хлопот, жалоб и ожидания. Во-вторых, — эпохой жизни увлекательной, авантюрной — и светлой, полной удач. Оглядываясь, вижу череду волшебных совпадений. Тени скрадываются, на улицах Ленинграда — ласковый июньский полдень.

Зато шесть предыдущих лет были сплошным кошмаром. И начать придется с них, они и были годы моего отказа — годы постепенного разрыва с режимом, крушения надежд, отчаяния. «На Твой безумный мир ответ один — отказ…» Был период (1975), когда Таня не решалась отпускать меня одного на чердак, где мы сушили белье.

Итак, около 10 лет, с конца 1974 по июнь 1984, мы жили надеждой на выезд. Вот внешняя канва этого десятилетия:

1974 — мы заказали вызов;

1977 — получили первый вызов и взяли анкеты в ОВИРе;

1980 — ходатайствовали о выезде и получили первый отказ;

1984 — уехали.

А теперь — как это было в деталях.

В 1974 году родилась Лиза, я окончил аспирантуру, и издательство Советский писатель внезапно отложило подписание уже составленного договора на книгу моих стихов, — как мне объяснили, по звонку.

Вообразите коммунальную квартиру: вход через кухню (высоченный, полвека не чищенный потолок; неровный, из подгнивших крашеных досок пол), входная дверь снаружи легко открывается без ключа, четыре комнаты — шесть семей (за нашей стенкой — еще не старая женщина с двумя взрослыми дочерьми, у одной из которых — муж и шестимесячный ребенок: все пятеро в одной комнате в 24 кв.м), узкий, темный коридор и — наша комната, самая большая: 28 кв.м, семь углов и два окна, выходящие на крышу котельной. На 12 человек жильцов — один сортир, одна ванная без горячей воды и одна плита с 4 конфорками. В качестве компенсации — в семи минутах ходьбы — Летний сад.

Мы слишком дорожим нашим отличием от обывателей, чтобы отличаться от них внешне. Приходит наша очередь уборки — и мусор я выношу чаще, а пол мою чище соседей. Есть (мы убеждены в этом) только один способ преодолеть метафизическую тьму советской действительности: принять на себя все, без изъятья. Кто сказал, что переполняющие поэта звуки освобождают его от общей для всех участи: стоять в очередях, чистить унитаз? Моя полудеревенская соседка не слыхивала о проблеме Дирихле — поэтому я уступлю ей плиту и подотру после нее под раковиной. Мне больше дано. Романтическое презрение к быту, когда он так тяжел, — пошлость, перекладывание на ближнего своей человеческой ноши… Но стирка! — зимой, в ледяной воде… Этого не забыть.

В апреле 1974 года началась для меня служба — в захудалом, затхлом институтике с апокалиптическим именем СевНИИГиМ. Наука здесь никого не интересовала. Все были заняты большим и никому не нужным делом — мелиорацией. Точнее, делали вид, что заняты. Истинным занятием большинства были интриги, сплетни, мелочные дрязги, грызня за места. Простейшие элементы духовности — вежливость и обязательность — воспринимались как слабость. Добавьте к этому голконду фальшивых бумаг, дутые отчеты, тупость и амбициозность начальников, лесть подчиненных, подозрительность и зависть. Я задыхался. Вновь, с необыкновенной ясностью я увидел, что общество высоких людей — возвышает, а общество низких — унижает. Но я был толстовцем, и противопоставлять себя окружающим казалось мне пошлостью, обывательщиной наизнанку. Индивидуальное нужно в себе подавлять. И я подавлял и терпел.

Терпение истощилось в конце того же 1974 года. Встретив на улице уезжавшего знакомого, я заказал ему вызов. Ибо к этому времени вполне выяснились три основных момента: научную карьеру сделать мне не дадут, стихи публиковать перестанут, и человеческого жилья (пусть однокомнатной, но квартиры) у нас не будет до старости. Бедность наша не выступала отдельным мотивом, мы ее вообще не сознавали — до рождения дочери. Так же точно не играли самостоятельной роли и национальные чувства. Во мне они были очень слабы — в Тане отсутствовали: из трех народов, давших ей жизнь, она не выделяла ни одного. Ехать мы собирались — в Австралию: подальше от большевиков.

Мир преобразился. Молодость, с ее артистической широтой и безответственностью, окончательно прошла. Лишь семья и связанная с нею социализация впервые всерьез поставили передо мной первый вопрос бытия: Адам, где ты?

Годы с 1975 по 1980 были ужасны. Прежде удавалось все — теперь ничего. Еще недавно, в 1971-73, все веяло доброжелательностью, внушало надежду. Внезапно все стало отталкивающим, враждебным. Радостная открытость и сознание причастности ко всему сменились отчужденностью, отчужденность грозила перейти в озлобление. Еще недавно я писал по 150-200 стихотворений в год, теперь — 10-15. Моя фантазия (в том числе и научная), казавшаяся неистощимой, — сменилась апатией. Смерть отца, осуждавшего мои эмиграционные планы, усилила эти настроения. Усталость была непроходящей. Неудивительно, что когда в 1977, после двух с лишним лет ожидания и более чем 20 заказов, пришел долгожданный вызов, он, вместе с радостью, принес и сомнения. Мы пошли в ОВИР, взяли анкеты и — не стали их заполнять…

Дело в том, что мою диссертацию, законченную еще в 1975, я решил не защищать вовсе. Незадолго до получения вызова я написал обоим оппонентам и в ученый совет, что от защиты отказываюсь. Совет был в Институте физики в Красноярске. (После преобразования ВАКа, которым и была вызвана проволочка с защитой, оказалось, что есть всего три совета, присуждающих степень кандидата физико-математических наук за исследования по биофизике, — ближайший оказался в Красноярске.) Тут произошло неожиданное. Мой красноярский оппонент забрал письмо-отказ из совета, а мне написал в том смысле, чтобы я не делал глупостей. Мой минский оппонент, решив, что мне не нравится совет, брался устроить мне защиту в Москве. Оба письма пришли одновременно — чуть ли не в самый день взятия эмиграционных анкет. Я слегка растерялся. Мать и Таня посоветовали отложить отъезд и сначала защититься. Не ради степени, как подчеркивала Таня, а для завершения начатого. Уже не веря в успех ни того, ни другого предприятия, я защитил в 1978 полузабытую мною работу, а через год получил ненужный мне диплом кандидата. Но к этому времени Таня была уже на костылях, и об отъезде невозможно было и думать. Ценою диплома оказалась Танино здоровье.

Новый отсчет времени начался для меня с декабря 1979, с вторжения в Афганистан. Уже не жить (я считал себя человеком сломленным), но хотя бы умереть следовало подальше оттуда. Я был потрясен не столько цинизмом Кремля, сколько великодержавной низостью моих сослуживцев, — и подал заявление об увольнении из этого гадюшника. Меня уговаривали остаться. Но обязательный месяц прошел, и в феврале 1980 я был свободным — и безработным… Кроме отвращения к СевНИИГиМу и страстного желания закрепить мой разрыв с режимом не словами, а поступком, мною двигало еще и желание оградить от неприятностей двух-трех порядочных людей в этом заведении, с которыми я был связан. Мое эмиграционное ходатайство могло повредить им.

Алфавит

Предложения

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.