Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом

Колкер Юрий

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Юрий Колкер ПАРХАТОГО МОГИЛА ИСПРАВИТ, ИЛИ КАК Я БЫЛ АНТИСЕМИТОМ (2007-2008)

МЫ БЫЛИ СЧАСТЛИВЫ

— В ранней юности, — мальчик услышал в ответ, —

Я пытался раскинуть мозгами,

Но поняв, что мозгов в голове моей нет,

Я спокойно стою вверх ногами.

Врут злопыхатели — и спасибо товарищу Сталину. Я рос в раю. У меня было счастливое детство. Никого, никого не было счастливее меня — ни в нашем переулке, мощеном грязновато-розовыми гранитными булыжниками, под сенью его громадных тополей, на его панелях, то есть тротуарах, действительно уложенных панелями, порядочного размера плитами песчаника по две в ряд (и куда только они подевались, когда я вырос?); ни в нашем дворе с его громадной яблоней-китайкой и лабиринтом дровяных сараев, по одному на семью; ни в нашей комнате с лепным потолком, дубовым паркетом и двумя кариатидами в эркере, голыми терракотовыми бабами, тупо глазевшими на наш обеденный стол; ни в коммунальной кухне с примусами; ни — на всём белом свете. Для счастья, кроме материнской ласки, нужен отец земной и отец небесный, а у меня-счастливца была не только ласковая мать, но и целых два земных отца, потому что Сталин приходился отцом всем и каждому, детям же — в первую очередь.

Конечно, с отцом небесным, с Лениным, была та трудность, что он умер. Если всю правду сказать, здесь угадывалось беда, маячило вселенское несоответствие. Внук сенешаля Оверни, родившийся в начале XVII века в Клермон-Ферране, или сын линкольнширского фермера из деревни Woolsthorpe (кириллицей это слово не написать, вздор получается), девятнадцатью годами моложе француза, — те были тысячекратно счастливее меня, потому что выросли не только в общине людей избранных и самых передовых (это и про меня можно было сказать; шутка ли родиться в стране Великого Октября!), но и под густой, медовый благовест. Их отец небесный был настоящим Отцом, бессмертным и смерть поправшим. Что такое вера в человека против веры в Бога? Можно добавить к этим двум детям и маленького португальского голландца, слушавшего Кол-нидрей в амстердамской синагоге; годами он как раз между французом и англичанином придется (счастливый семнадцатый век!), гениальностью почти равен им; иные скажут, что и не уступает… Какое счастье родиться и расти в русле мощной, обволакивающей и несущей традиции, восходящей к самому Творцу! Как добры вокруг тебя люди, преисполненные важной, неотменяемой, общей для всех истины! Как благодарно душа твоя раз в неделю открывается вечности! Ничего отвлекающего; удивительно ли, что в итоге ум твой обращён к высокому, а не к низкому, и мысль становится лазерным лучом?

Пробуждение мысли и есть изгнание из рая. Пока мы в русле традиции, под сенью общины — мы еще не мыслим, только чувствуем. Сколько вокруг тепла! Как мимолетны, при всей их младенческой горечи, наши обиды! Неправда, что рай открыт только животным — он открыт и детям… тем детям, которым посчастливилось. Паскаль в три года потерял мать. Ньютон рос без отца. Спиноза ребенком узнал, что взлелеявшая его грандиозная истина — ложь и мерзость в глазах его соседей. Разбуженная деятельная мысль, изгоняющая нас из рая, сама по себе — тоже счастье, тоже рай, хоть и другой, небожественный, требующий ежедневного возделывания, но начинается она ужасом: постижением того, что мир несовершенен. Может ли быть совершенен мир, где у тебя нет отца или матери? Мир, где тебя ненавидят или презирают, не заглянув к тебе в душу? Кто не пережил этого удара, остается в раю, в капсуле детского эгоизма, религиозного или национального, такого милого в детстве, — но взрослых превращающего в скотов. Кто пережил, принимается изучать творение Божье — скальпелем или резцом, формулой или рифмой.

А вот и первое, с чего начинается мысль. Худшее, горчайшее из всех несовершенств мира, тягчайшее из открытий младенческой души состоит в том, что несовершенен — я.

НАМ БЫЛО ТРУДНО

Мама била шестилетнего сына поленом и называла жидом. Мальчик уцелел, вырос крепким и закаленным, носил погоны, бороздил моря и океаны под советским флагом, немножко сочинял в прозе, стал диссидентом и горячим поклонником Солженицына, эмигрировал. Меня с ним свела нелегкая на Русской службе Би-Би-Си в Лондоне. К тому времени (1989) возмужавший мальчик оплешивел, но мускулы имел юношеские. В перерывах между переводами (мы назывались продюсерами, но в основном переводили) брался за эспандер. На меня он написал начальству донос: не может такой человек работать на радио, потому что картавит. Это была сущая правда. Картавость, слабый голос, пристрастие к стихам и отсутствие чиновничьего пыла делали меня никудышным ведущим. Худшего там не бывало.

Потом состарившегося мальчика уволили. В начале 1990-х как раз хороших людей увольняли, а он, ни в чем хорошем не замеченный, под руку попался. За ним был грешок: он частенько исподтишка заказывал себе такси за счет корпорации, чтоб ехать домой. Грешок вскрылся, ему заказали такси — и отправили домой в последний раз. Пошутили, но деликатно. Жулик был социально близок начальству. Хорошим — такси не заказывали.

Всё это к слову сказано: к тому, что не быть антисемитом — трудно, даже если ты из евреев. Тут некоторое усилие требуется, и оно не всем по карману. Особенно детям тяжело приходится. Родина заключает их в свои материнские объятья при первом проблеске мысли, а потом поди вырвись из этих ласковых рук. Виконт Герберт Сэмюэл, британский аристократ (из евреев) сказал как-то: евреи такие же люди, как всё, только еще больше такие. Русские евреи советской поры были такие же русские, как все, только — еще больше русские.

ИЗГНАНИЕ ИЗ РАЯ

— Типично русский, говоришь? При такой фамилии? А как зовут отца?

— Иосиф.

— И он еще говорит, что он — русский! Да ты еврей.

И они продолжали разговор, как ни в чем не бывало, оставив мальчика одного на необитаемом острове. Большего потрясения ребенок до сей поры не переживал. Разговор случился в больничной палате. Как ему, восьмилетнему пациенту, после этого аппендикс вырезали, он и не заметил. Не до того было. Хоть всё отрежьте, только б не этот позор, не эта разлука с родиной и мечтой. Дома он с с замиранием сердца спросил маму: это правда?! Мама, не в пример той маме человек добрый, за полено не схватилась. Ответила уклончиво:

— А что тут такого? Евреи — красивые и умные. И у нас все народы равны.

Верно: за отца она вышла, потому что он был красив и высок ростом. Вышла девчонкой, в 1931 году. Выходя — вдохните глубже — не знала, что он еврей, а узнав, не огорчилась: на дворе стоял свирепый интернационализм, ей же случилось быть дочерью старого большевика. Чистый случай. А сыну она уклончиво ответила потому, что образования не получила, истории не знала, не говоря уж о религии, этом опиуме для народа, и сказать ей было нечего. Каков, однако ж, отец! Не обманул ли он бедную русскую девушку, не сказав ей об опасности? Нет, он и сам верил, что генофонд отменяется. Идея о «самороспуске» (как позже определил ассимиляцию Пастернак) «этой странной общности людей» висела в воздухе. Отец хотел быть русским — не в советском, а в широком смысле слова; хотел приблизиться к общему, освободиться от ненужной специфичности хотя бы в своих детях (самому-то ему трудно было при его внешности).

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.