Шутовской колпак

Вильке Дарья Викторовна

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Шутовской колпак (Вильке Дарья)

I. Театральные дети

На котурнах все — легче легкого. На котурнах ты летишь. А вот попробуй-ка без них.

Свет круглых, как елочные шары, лампочек над гримировальным столиком дрожит — будто старый театр подслеповато щурится. Или вдруг подмигивает Сэму, соглашаясь с ним.

Театр пахнет остро — как дорогой сыр — из открытой коробочки с гримом, театр пахнет сладко, как ванильное печенье — бежевой пудрой, которой осталось меньше половины в баночке со стершейся позолотой.

Кожаные, щегольские, на шнуровке и высокой платформе, ботинки-котурны проглатывают ступню Сэма.

Котурны — чтоб быть выше, говорит Сэм, как будто я этого и без него не знаю. Он говорит так буднично, будто бы ничего и не случилось — будто он только что и не сказал, что уезжает навсегда.

И нога, и длинные, как у восточного факира, пальцы Сэма, завязывающие шнурки — вдруг смазываются, расплываются, расплывается свет лампочек над гримировальным столиком, горячим вскипает в уголках глаз.

— Ты чего, Гринь?

Мужик ты или кто — сказал бы дед и может быть даже сплюнул в сердцах. Пацаны не плачут — сказал бы Антон — ты все-таки какой-то не такой.

Но в театре можно все, если ты тут живешь.

Даже плакать, пусть ты и мальчишка.

Только я не буду плакать — при нем. Чтобы Сэм не понял.

Не понял, как я расстроился.

Лицо Сэма плывет, уже не видно ни широких бровей, ни загримированных к вечернему спектаклю глаз.

— Ты чего?

— Я сейчас, Сэм…

Театр распахивает все двери, убирает все пороги и притолоки, чтоб я не споткнулся и не расшибся. Глаза уже ничего не видят — но я знаю, что Сэм смотрит мне вслед. И вслед несется джаз, догоняет меня, чтобы поднять над землей и помочь бежать. Сэм всегда, когда гримируется, слушает джаз — тихо, чтоб никому не мешать.

В театре есть только одно место, где можно плакать — и тебя никто не увидит. Никто не станет надоедать, не станет встревоженно или фальшиво спрашивать «кто тебя обидел, Гриш?», а тебе не надо будет огрызаться — «да я сам кого хочешь обижу!».

Пробеги мимо старинного клавесина с ненастоящими свечами, мимо Холодного Кармана — если в нем открыта дверь, по ногам тянет ледяным — в котором огромные декорации, прошмыгни мимо женских гримерок и костюмерной.

И юркни в маленькую дверь.

Все — теперь нырнуть в проход между тонкорукими феями и одутловатыми масками, сесть около Шута. Теперь пусть лицо мокрое — чепуха.

Я сижу и ненавижу всех: Сэма — за то, что уезжает, эту его Голландию, своих маму с папой — за то, что даже не попробовали его отговорить, весь театр — за то, что всем все равно, людей, среди которых Сэм не может жить. И себя — себя ненавижу больше всего, потому что распустил нюни, как маленький, и не знаю, как же я буду дальше.

В комнате, где висят куклы, всегда пахнет деревом, клеем, складками парчовых платьев, конфетными обертками и… чудом. Сюда заходят только костюмеры да театральные дети.

Театральные дети — это я да Сашок. Дети, в общем. Так нас называет театральный сторож Альберт Ильич.

Я сижу и жалею себя — жалею, пока не надоедает.

Это ведь только кажется, что тут я один. С куклами никогда не выходит побыть одному. Как себя жалеть в комнате, где полно народу?

На большой стойке-вешалке прямо у входа висят и сторожат, чтобы никто чужой не вошел, маски и ростовые куклы, в которых помещается целый человек. И серый Мышиный король со злыми глазами и блестящим выпуклым носом, и толстяк с головой-тыквой, и косматая Баба-Яга. Висят куклы — с раскрашенными, яркими лицами, с шелковыми рюшами и в аккуратных башмаках. Они разные — двух одинаковых не найти.

Кто-то иногда удивляется, что на кукольной сцене еще маски и люди, но в большом кукольном театре есть место всем — и марионеткам, и петрушкам, и маскам, и актерам, загримированным до неузнаваемости.

Папа говорит, это называется синтетический театр.

Сзади, забытые всеми, висят мои любимцы — куклы из спектаклей, которые исчезли со сцены.

Грустный Лошарик, Маленькая Фея с тонкими руками и в чудном платье.

Строго смотрит на тебя Оловянный солдатик, вытянувшись в струну. Участливо глядит пузатая Мышь из спектакля «Все мыши любят сыр». Насмешливо поглядывает Шут в разноцветном колпаке.

О! Я ведь и забыл совсем — Шут скоро будет моим!

Разнюнился и забыл.

«Хрустальный башмачок» будут списывать, сказал ведь сегодня Лёлик.

Все спектакли рано или поздно списывают — и кукол тоже.

Я всегда мечтал о Шуте. Потому что Шут — это я. Я передразниваю в школе учителей, говорю их голосами, я шучу над ребятами, я — «Гришка-язва».

Я — шут для других.

Как он, прямо как он.

Шут — это Сэм.

Так я всегда думаю, когда беру его за руку. Ладонь у него гладкая, уютная, она тихо лежит в моей руке. Телячьи нежности не для мальчиков, но его за руку — можно. Тогда он насмешливо наклоняет голову, так, что становится видно крючковатый нос с горбинкой и подмигивает мне — «видал-миндал?» — и глаза у него ясные, будто не ждет он тут, за сценой, на стойке-вешалке для кукол уже битый час, пока ему можно будет поработать.

— Сэм, на выход! — страшным громким шепотом кричит обычно, когда играют «Башмачок», помреж Вика куда-то вниз и вбок.

И вот Сэм, накидывая на голову сетку специального костюма для «черного кабинета», бежит, хватает Шута за крестовину-вагу — и тут же натягиваются жилы-нитки. Неуклюже дергается его рука, переступают ноги, чтобы выйти из-за кулис туда, где полный зрительный зал. Тогда Шут становится даже не таким живым — обычной становится марионеткой на обычной сцене. Мелькают лоскуты на шутовском колпаке — багряные, васильковые, крыжовенные.

Шут смеется и поет — и Сэм растворяется в нем, он заслоняет Сэма, будто того и не было никогда, а были только черные глаза и улыбка шельмы, слепленная для Шута когда-то театральным кукольным мастером Лёликом.

На самом деле Сэма зовут Семён. Но однажды кто-то сказал — «Сэм» и все подхватили. Потому что Семён, это хоть и красиво, но как-то не по-театральному. Если даже увидеть его не на сцене, а вечером, после спектакля, у актерского выхода, то понятно: Сэм. Красавец и модник. Небрежно обмотанный вокруг шеи шарф, поднятый воротник летчицкой куртки, вельветовые штаны-клеш и круглоносые ботинки — Сэм и все тут. На сцене он и вовсе меняется.

Нет, он меняется даже уже перед сценой. Когда я был маленьким, я старался оказаться в это время рядом с Сэмом. Старался не пропустить миг, когда он появится из гримерки, чтобы бежать на выход.

Я не отрываясь смотрел, как он идет, ловя момент превращения Сэма в кого-то другого.

И я всегда пропускал этот момент, миг, когда он будто переступал какую-то невидимую черту на полу коридора, ведущего от гримерок к черным дебрям занавеса.

Я видел только, что кто-то другой уже поселился внутри Сэма, что он и ступает уже совсем по-другому. И кажется, даже ладони, даже крепкий сэмов затылок и гибкие плечи становятся пластилиновыми, чужими. Меняются до неузнаваемости.

И мне было всегда жутко видеть Сэма переступающим из закулисной тени в свет сцены, хотелось дотронуться до него, чтобы убедиться — это все-таки он.

На сцене его лицо переплавляется в сотни других лиц — молодых и старых, мягких и заостренно-злых.

На сцене он умеет ходить мягко, крадучись, словно большая капризная кошка, и угловато и неловко, словно каждый шаг дается ему с нечеловеческим трудом. Он умеет влетать на сцену, едва касаясь пола, обтянутого черным сукном — будто сам и не весит ничего. Он умеет делать красивым всё вокруг и даже в самом уродливом гриме быть таким, что перехватывает дыхание.

Когда он играет черта в одном из спектаклей, я каждый раз замираю в одном и том же месте. Потому что Сэм разворачивается на каблуках, ловко, будто хочет закрутиться волчком, раскидывает руки, запрокидывает голову. Полы алого сюртука распускаются цветком — а он вдруг останавливается и хохочет — и смех этот густой, он идет из самой сердцевины. От него, кажется, дрожит воздух вокруг Сэма, смех пропитывает и кулисы, и всех, кто сидит в зрительном зале, и меня. Он сочится, пробирается прямо внутрь и все в тебе теплеет, как после чаю с медом. Смех бежит горячим по венам, пронизывает насквозь, он словно впитывается в тебя до самых пяток, он впечатывает мои пятки в землю, соединяет меня с ней будто навсегда.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.