Два рассказа о чудесном

Мориц Юнна Петровна

Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Два рассказа о чудесном (Мориц Юнна)

Юнна Мориц

ДВА РАССКАЗА О ЧУДЕСНОМ

1. От разрушения, от размыва и оползания

«Все прошлое — в настоящем, все будущее — в прошлом!» — сказал сгоряча античный поэт и философ. В наши дни, насыщенные научными потрясениями, одни люди, умудренные неистощимыми знаниями, улыбнутся и перепишут эти слова в тетрадку, а другие, умудренные такими же точно знаниями, будут потрясены столь наглядной и столь живучей глупостью античного «мудреца». Все дело в том, что прозрения современной науки одновременно и подтверждают и отрицают торжественную наивность древних. Торжественная наивность — интонация раннего детства. «Если сегодня не будет, как я хочу, — так чтобы завтра — было!» или «Во время войны моя мама ела одну картошку, потому что наши враги съели все мясо, а картошку они не любили», — говорит четырехлетний поэт и философ. Но если бы не торжественная наивность человеческого детства, разве узнали бы мы, какими прекрасными были и какими прекрасными стали? Во всяком случае, мне совершенно ясно, что чудесное не изнемогает под тяжестью рационального опыта, а, наоборот, процветает сплошь и рядом, в самых неожиданных и до сей поры нигде не описанных формах, образах, случаях, сохраняя свое живучее благородство и актуальную свежесть.

В моей истории все события прошлого рассказаны, как если бы они происходили в настоящем Бремени, а все события будущего — как если бы они уже произошли. Но это ровным счетом ничего не меняет. Зато помогает мне не извратить, и не скомкать подробности, и не утратить живую нить этой, в общем, чудесной истории. Вот послушайте…

Маша Мискина, рыжая прыщавая дурнушка двадцати восьми лет, рослая и громоздкая, начисто обделенная напористым обаянием хрупкости и беззащитности, приехала в Москву навестить свою вдовую бездетную тетку Пелагею Григорьевну. Живет Маша безбедно, десятый год работает дояркой на колхозной ферме, получает прилично и к деньгам относится с бережливостью — свое зеленое старое пальто наизнанку вывернула, перекроила, потертые куски в складки прибрала, карманами занавесила, зато приобрела «музыкальную машину» и к ней десяток пластинок, веселых и грустных, чтобы слушать всю эту музыку в подходящее для души время.

Отец Маши всю жизнь проработал колхозным плотником, ни ленью, ни пьянством, ни чем худым себя не опозорил, в самые невзгодные времена не голодал, всегда корова была, свинья кормилась да кой-какая птица. Машина мать часто хворала — то животом, то грудью, но женщина была работящая, хлопотливая, чистоплотная, вылизывала дом свой, выхаживала каждую грядочку, а год с лишним назад умерла во сне от сердечного приступа. И Машин отец, Федор Григорьевич, смертно затосковал, но не запил, и потихоньку не то чтобы справился со своим горем, а приспособился жить с ним, поскольку знал, что его незамужнюю и в летах дочь Машу пока любить больше некому. Не привлекала его голубка Маша ни парней, ни мужиков. Хоть бы вдовый какой подвернулся, пускай с детьми — разве это беда? Но ни в Летунёво, ни в Цвиркино, ни поблизости где — никто не умирал подходящим образом, чтобы пригожий человек остался с детьми без присмотра.

А десятого января пришло к ним, в Летунёво, письмо из Москвы от тетки Пелагеи Григорьевны, родной сестры Федора Григорьевича, — где просила она приехать, проститься и не оставить ее в смертный час и в посмертный. Пелагея в конце войны вышла замуж за морского офицера и уехала с ним в Москву, чтоб работать там театральной кассиршей и вести веселую культурную жизнь. Морской офицер оказался человеком серьезным, все время где-то учился, а потом, когда выучился, стал писать научные книги, которых Пелагея Григорьевна читать не могла, но которые именно поэтому считала чем-то священным и великим.

И вот Маша в зеленом суконном пальто, в черном платке с красными розами, в узорчатых валенках, которые в дни смертной тоски смастерил ей отец, едет с вокзала на улицу Гарибальди. Она не торопится, в Москве мороз, а ей жарко, чемодан у нее деревянный, сам тяжелый, да и в нем — не воздух. «Надо бы купить чемодан, кожаный, легкий — может, еще куда поеду», — думает Маша и садится передохнуть на скамейку в сквере. В сухой фонтанной чаше, где лежат метла и лопата, голодные голуби терзают бублик, а две черно-синие вороны вопят и вот-вот отнимут мерзлый, твердокаменный, но вполне съедобный кусок.

Голубь, голубь, птица жизни, Ворон, ворон, птица смерти, — Вы пасетесь рядом. Голубь, ешь мое сердечко. Ворон, прочь лети с крылечка, Я пасусь для жизни, жизни. Под ее приглядом.

«Какие хорошие песни знала мама… Хоть бы не забыть!» — вздохнула она и прогнала ворон.

Маша звонит в теткину дверь, обитую мягкой коричневой кожей со стегаными, как на ватном одеяле, квадратиками. Ей кажется, что сейчас дверь откроет старушка или пожилая женщина, кто-нибудь из теткиных приятельниц по работе, по жизни. Но дверь Маше открывает мужчина лет сорока, длинный, худой, близорукий, очень приветливый и очень Маше приятный, и в руке у него попыхивает малюсенькая рябая кастрюлька на деревянной ручке. Маша сроду таких кастрюлек не видала — оказывается, в них варят кофе. А в Летунёве пьют молоко и чай, там кофе никто не пьет, кроме клубного художника — хвастуна и пропойцы, который скрывается от алиментов и стряпает кофе в большом медном чайнике.

Маша находит Пелагею Григорьевну в самом что ни на есть привлекательном виде, и это ее удивляет и настораживает. Волосы крашеные, красиво причесанные, губы — в помаде, на ногтях — розовый лак, и халат на тетке замечательной красоты, хоть куда иди — не стыдно. И вообще выглядит Машина тетка здоровой и нарядной, словно пришла с концерта или идет на концерт. «Уж больна ли? — думает Маша. — Может, шутит, на любовь проверяет? Чудачка!» Но ей почему-то вдруг, безо всякой причины становится так хорошо, оттого что она здесь, в этом доме, и оттого что ее тетка Пелагея Григорьевна, родная сестра от. ца, такая красивая и нарядная!

Маша идет в ванную, моет лицо и руки горячей водой и круглым сиреневым мылом, потом она расчесывает и переплетает свою рыжую худосочную косу и глядит на себя в зеркало, приглаживая мокрыми руками волосы на висках, чтоб голова ее была совсем гладкая, без висюлек — этого Маша не любит, просто терпеть не может! «Какое большое, ясное зеркало! — думает она. — Как будто в нем — солнце. А на солнце все хороши, потому что оно — свет. Надо бы у себя в Летунёве над зеркалом электрическую лампочку примостить — не такая уж я страшненькая на свету». — И Маша полощет свой рот семь раз горячей водой, смахивает с плеч волосы и пыль, одергивает васильковую кофту и входит в комнату прибранная и свежая.

Втроем садятся обедать: Пелагея Григорьевна, Василий Дмитриевич — родной брат ее покойного мужа — и Маша. Василий разливает в три глубокие тарелки багровый дымящийся борщ, расспрашивает Машу про деревенскую жизнь, про мать — чем болела, про отца — как без нее справляется, про Машины виды на жизнь.

«Замечательный борщ! — думает Маша. — Мать, когда живая была, зимой точь-в-точь такой и варила. А я — щи да щи. Отец помалкивает, а сам эти щи, наверное, с закрытыми глазами ест — видеть не может! Вернусь, обязательно борщ сварю. Такое простое дело, а радость… Ах, как же это я раньше не додумалась отцу борщ сообразить — в первую зиму, когда мы вдвоем с ним без матери с тоски подыхали да молчали друг на друга. Вот ведь при смерти Пелагея Григорьевна, а в доме у нее свет и радость. Свет и радость…» — в уме повторила Маша.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.