Мебель красного дерева

Харэвен Шуламит

Жанр: Современная проза  Проза    2013 год   Автор: Харэвен Шуламит   
Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать

Стулья исчезли первыми. Сперва кухонные, а неделю спустя — стулья красного дерева, что стояли в столовой.

Дедушка, арендовавший лесные угодья и любивший дерево, поплевал на правую руку, поплевал на левую, потер ладони, взял топор и ловко, со знанием дела разрубил их на ровные чурки. Это была уже не наша мебель, а куча деревяшек, вроде тех, что подбирают на лесной опушке. А потом мне дали чурку и ножик, и я уселась на полу и осторожно принялась строгать лучины для растопки. Угля уже давно не привозили, и дома было холодно.

Всего две недели назад Бог был на небе, папа — в суде, Агнешка — на кухне, а уголь, ясное дело, — в черной кладовой. Сервизы австрийского фарфора из пузатой горки красного дерева давно разлетелись на мелкие кусочки, еще тогда, когда бомбежкой сбрило начисто три верхних этажа нашего дома, а от дома напротив вообще ничего не осталось — ни мебели, ни жильцов, — и яркий солнечный свет, сам себе удивляясь, неожиданно залил всю квартиру, беспрепятственно проходя сквозь пустоту и столбы дыма. В стене кухни зияла дыра. Толстый слой битого стекла покрывал все вокруг: пол, и стол, и кровати. На ковре поблескивали золотые рыбки, у которых больше не было аквариума.

Когда наступало затишье и давали отбой между сигналами тревоги, дети выходили поиграть вниз, в сквер, и перебрасывались лошадиной головой, как футбольным мячом. Эта лошадь пала прямо на газоне еще несколько дней назад, и люди приходили сюда тайком, а потом открыто, отрезали куски мяса и клали в принесенную посуду, хотя лошадь еще дышала. А потом пришли дети и рассказали мне, что я даже не знаю, что я пропустила, — утром они играли человеческой головой. Настоящей, с волосами и с глазами. Я и вправду слышала, как они вопят и гогочут среди палой листвы, но вниз не пошла. Я не уверена, что смогла бы ударить по человеческой голове, волосам, глазам, но их ликование я понимала и разделяла. Так вам и надо, глупые взрослые, так вам и надо, вам, которые все то лето щеголяли своими белыми костюмами и соломенными шляпами, и танцевали, расфранченные, аргентинское танго и ламбет-уок, и, задыхаясь от восторга, рассказывали, что Эдуард Восьмой уступил свой трон госпоже Симпсон, ах, как это романтично! Вы были поглощены своими изменами и романами, ездили в Закопаны и Криницу, на воды, к целебным источникам, ха-ха, какие уж там воды, или вы думаете, мы ничего не понимаем… А когда мы жаловались, что нам страшно, когда даже Агнешка сказала, что в ее деревне все собаки воют по ночам, точная примета, что быть войне, и в один прекрасный день уехала в деревню и больше не вернулась — вы просили не болтать глупостей, Польша нас защитит. О да, польская армия, и, конечно, Англия с Францией немедленно придут нам на выручку. Вам, владельцы австрийского фарфора с нежной золотой каемочкой, владельцы мебели красного дерева, серебристой чернобурки для походов в оперу и тончайшего хрусталя, хрупкого и звенящего. Мы подчинились и старались не бояться. А что нам еще оставалось? Теперь, когда мир поумнел, стало ясно, до чего вы были глупы и как вы не умели защитить себя самое, не говоря уж о нас, детях, вполне позволительно ударить разок-другой по черепу в промежутке между бомбежками, когда родители надрываются, созывая нас домой, вот-вот прилетят самолеты, — поддать посильнее ногой с чувством неизъяснимой безграничной свободы — больше вам нас не провести, милые взрослые.

Мы оказались прозорливей. И пока вы сидели, сжавшись в комок, в квартирах за разбитыми окнами, заколоченными досками и фанерой, так что лишь слабый свет проникает в щели, и считаете взрывы (господи, эта бомба была в сто кило, господи, эта — не меньше полтонны, о господи, они снова заходят…) — мы, проворные, смышленые, свободные, безжалостно передразнивали вас, ваши охи и ахи и знали, где еще можно раздобыть буханку хлеба и на какой улице, в мутном пару прачечной, на чердаке дома бедняков, куда еще две недели назад нам непозволительно было даже приближаться, нальют немного молока. В минуты затишья мы мчались туда и приносили вам. В конце концов, вы такие несчастные.

Дедушка не был несчастным. В Судный день он облачился в талес и целый день молился в коридоре, ни один мускул не дрогнул, когда совсем рядом падали бомбы, регулярно, беспрерывно, и было трудно дышать. Весь дом наполнился клубами густой пыли, запахом взрывов и смерти, потому что в тот день нас истолкли в порошок. Для него немцев не существовало. Он их презирал. Когда настал черед горки красного дерева превратиться в груду чурок, бабушка сказала, что надо бы проверить, может, от фарфора осталось что-то, можно будет склеить после войны. Но дедушка выбросил все осколки одним махом, не глядя и разрубил горку на аккуратные полешки — сперва дверцы и полочки, потом все остальное. Его руки, сжимавшие топор, были сильны и точны, возможно, то была последняя сила, еще сохранившаяся в нашем доме. Дедушка молчал. Он знал, что после войны ничего не останется. И семьи тоже.

Среди взрослых только одна женщина была как мы: параноидальная Фелиция из дома напротив. В то лето она стояла у себя на балконе и кричала: люди, что вы разгуливаете по улицам, идиоты, близится конец света, — пока служанка, или муж, или одна из ее бледнолицых дочек, Бронька либо Лилька, не втаскивали ее внутрь. Фелиция больна, говорили все, надо поместить ее в приют, да семья стыдится. Теперь она ходила бодро и деловито, несентиментальная, полная решимости королева, добывала хлеб, доставала молоко, однажды ухитрилась даже принести колбасный обрезок. Теперь все знали, что она была права. В ее мире настала ясность. Целые дни она проводила на улице — холодный зловещий огонь пламенеет в глазах — и лишь изредка цедила: идиоты. Одна она сумела спасти своих бледных дочек, Броньку и Лильку, которые никогда не спускались вниз, и увезла их из гетто в деревню. А год спустя, так говорили люди, сама утопила в реке одну из них, Лильку, без видимой причины. Фелиция считала себя Богом — возможно, в те годы Бог был Фелицией.

Однажды утром настала тишина. Робко возвратился одинокий воробей, клюнул несмело раз, другой, и весь квартал его услышал. Да и пыль казалась не такой густой. Мы спустились вниз и стояли на грудах обломков высотой в полдома. Хотелось понять, что еще осталось. Иногда, когда бомба попадает в здание, его передний фасад полностью опадает, будто в театре подняли занавес: декорация интерьеров, этаж над этажом, цветастые обои, покосившаяся люстра, кресло, детская кроватка, порванные занавески, воланами спускающиеся к полу, квартира над квартирой, поэтажная выставка. Мы стояли, поджав губы, смотрели и понимали, что больше нет различий между частным и общим: стоит посильнее дунуть, и кирпичной стены нет как нет. Кончились секреты, исчез стыд, все на виду. Не имело смысла спрашивать, где жильцы этих квартир. В разбомбленной Варшаве не было убежищ. Кое-где на верхних этажах занавески колыхались на ветру, словно силились скрыть от посторонних глаз глубь жилища, как будто не понимали, что их участие в спектакле окончено. Толек с хищной усмешкой сказал, что там наверняка можно найти дорогие украшения и деньги, а возможно, и что-нибудь съестное. Но вскарабкаться на этот готовый рухнуть остов было нельзя. То и дело что-то падало в бесстыдно обнаженных квартирах: кресло, утратившее равновесие, тяжелая ванна. Стол, простояв несколько дней накренясь, как крутая ледяная горка, вдруг с громким грохотом приземлялся на мостовой. Иногда обваливался целый этаж, иногда — боковая стена, и мы хлопали в ладоши и кричали: браво, браво! Кто-нибудь пытался залезть повыше, просто так, и тут же возвращался, потирая расцарапанные руки. Мы отказались от мысли о трофеях.

Стояла тишина. Город капитулировал. Утром послышались голоса людей, собиравшихся на улицах небольшими группками. А в полдень в город вступили немцы, они шли военным строем, их оркестры сверкали на солнце, которое из уважения к ним вышло из-за облаков. Они пели свои красивые песни, совершенно нам чуждые. Когда неделю спустя я отправилась в дом бедняков, в мутную от пара прачечную на чердаке, чтобы добыть молока, сжимая окоченевшими руками спрятанную под пальто бутылку, дорогу мне преградил немец, одетый в черную форму с черепами в петлицах френча. На груди, диагональю, черный кожаный ремень. Стоит, широко расставив ноги, в руках два взведенных пистолета, и кричит: Хальт!!!

Алфавит

Предложения

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.