Том 3. Собачье сердце. Повести, рассказы, фельетоны, очерки. Март 1925 — 1927

Булгаков Михаил Афанасьевич

Жанр: Советская классическая проза  Проза    1995 год   Автор: Булгаков Михаил Афанасьевич   
Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Том 3. Собачье сердце. Повести, рассказы, фельетоны, очерки. Март 1925 — 1927 ( Булгаков Михаил Афанасьевич)

Счастливая пора

Счастливая пора? У Булгакова? Быть того не может! — возразят «знатоки», начитавшиеся критиков и литературоведов, представляющих жизнь и творчество М. А. Булгакова лишь как непрерывную цепь постоянных мучений, неудач, душевной хандры, как постоянную цепь преследований и страха.

Мне довелось подолгу разговаривать с Еленой Сергеевной Булгаковой и Любовью Евгеньевной Белозерской-Булгаковой в ту пору, когда о Михаиле Афанасьевиче мало что было известно. Теперь читатели могут прочитать воспоминания и дневники, письма самого Булгакова и отзывы о нем и его творчестве… И накопившийся биографический материал может дать многогранную и объективную картину о том, как он жил и творил, какие препятствия возникали на его творческом и жизненном пути и как он их преодолевал.

Он очень рано понял, что нельзя в полную меру доверяться письмам, которые можно перлюстрировать, он призывал к осторожности и сестер, хотя порой не сдерживался и признавался в своих симпатиях и антипатиях. Он уговаривал себя не выступать и не спорить в разношерстных литературных кругах, особенно на острые и злободневные темы, и все-таки выступал и говорил «больше, чем следует», признавался он не раз самому себе, оставаясь наедине с самим собой и записывая в дневнике о только что пережитом. Это относится и к тому периоду, который я называю счастливым.

3 января 1925 года Булгаков записывает в дневнике: «Были сегодня вечером с женой в «Зеленой лампе». Я говорю больше, чем следует, но не говорить не могу. Один вид Ю. Потехина, приехавшего по способу чеховской записной книжки и нагло уверяющего, что…

— Мы все люди идеологии,—

действует на меня, как звук кавалерийской трубы.

— Не бреши!

…Ужасное состояние: все больше влюбляюсь в свою жену. Так обидно — 10 лет открещивался от своего… Бабы как бабы. А теперь унижаюсь даже до легкой ревности. Чем-то мила и сладка. И толстая».

«Прекраснейшей женщиной» называет он свою жену в одном из своих сочинений («Москва 20-х годов»). Он всерьез увлечен этой обаятельной женщиной. Даже в старости, когда я с ней познакомился, она была неотразима своим умом, умением вести себя в любой компании, умением вести разговор на любые темы: она с серебряной медалью окончила Демидовскую гимназию, училась в балетной школе, умела петь и рисовать, но как только началась первая мировая война она, окончив курсы медсестер, работала в госпитале. Потом — Константинополь, Париж, Берлин… Она обладала несомненными литературными способностями, писала рассказы, вместе с Михаилом Афанасьевичем с увлечением принимала участие в написании пьесы «Белая глина», которую не смогли закончить, понимая, что пьеса из «светской» жизни богатых людей сейчас никому не нужна.

И вот эта женщина пошла за Булгакова, у которого в то время не было денег, чтобы снять квартиру для совместного проживания, пошла на совершенно необеспеченную жизнь с писателем, явно не желающим приспосабливаться к советским порядкам, к советскому быту.

Понять Булгакова можно, когда он признается себе, что все больше и больше влюбляется в свою жену… Разве это не счастье?

Еще из дневника: 25 февраля 1924 года он записывает: «Предо мной неразрешимый вопрос. Вот и все».

И разве только один неразрешимый вопрос вставал перед ним в то сложное и непредсказуемое время, когда столько, казалось бы, противоречивого и даже противоположного по своим устремлениям сталкивалось в борьбе, составляя единое целое — эпоху.

В это время он с увлечением работает над фантастической повестью «Собачье сердце», но тут же встает неразрешимый вопрос: где и кто ее напечатает… Если уж с «Дьяволиадой» и «Роковыми яйцами» были трудности, то в «Собачьем сердце» он покажет, на что он способен как писатель, художник, творец совершенно невиданного вымышленного мира, где реальное соседствует с фантастическим. Его торопили… Ангарскому [1] повесть понравилась, и он попросил поспешить с ее окончанием: недели через две-три он может уехать за границу, а без него никто не возьмется провести ее через цензуру. Конечно, Булгаков работал со всей энергией, ему присущей, но так не хотелось портить конец, как это было с «Роковыми яйцами».

«Собачье сердце» Булгаков читал не только у Ангарского, но и на «Никитинских субботниках», хотя публику, которая там собиралась, он не уважал. Но именно на «Никитинских субботниках» он услышал самый высокий отзыв, который ему доводилось услышать за всю свою творческую жизнь. «Это первое литературное произведение, которое осмеливается быть самим собой. Пришло время реализации отношения к происходящему»,— сказал один из выступавших на обсуждении повести.

Работа над повестью подходила к концу, когда Ангарский ознакомил Булгакова с отзывом М. Волошина о шестой книжке «Недр», где, как известно, были опубликованы «Роковые яйца» и где по первоначальному замыслу должна быть «Белая гвардия». О «Белой гвардии» Волошин говорил как о вещи «очень крупной и оригинальной». Ангарский не согласен с Волошиным, считает, что роман слаб, а сатирические повести хороши, но их трудно проводить через цензуру. Вот и «Собачье сердце» вряд ли пройдет.

Так оно и получилось. Повесть долго держали в цензуре. И перед Булгаковым встал вопрос, опять же «неразрешимый»: либо ждать публикации «Собачьего сердца», либо опубликовать сборник «Дьяволиада», уже сданный в производство, но одновременно опубликовать издательство не в состоянии. Но вскоре и этот «неразрешимый вопрос» уже не вставал перед ним. Ангарский уехал в командировку, а цензура вернула повесть как недопустимую в печати. Вместе с «Собачьим сердцем» издательство «Недра» возвратило и «Записки на манжетах»…

Узнав о решении цензуры, Ангарский через своих помощников советует Булгакову послать повесть в Боржом Л. Каменеву, во время отдыха он, дескать, прочтет, повесть сопроводить «слезным» письмом, где и рассказать о всех мытарствах автора… «Почему автор должен слезно просить кого-то? Если уж «Недра» считают, что повесть можно опубликовать, то пусть сами и пишут, и не слезное письмо, а аргументированное»,— думал в эти дни Булгаков. А письмо так и не послал в надежде на возвращение Ангарского, принимавшего столь горячее участие в его писательской судьбе.

А пока деньги есть, хорошо бы отдохнуть на юге. Да и надежды есть на лучшее будущее, скоро выйдет пятый номер «России» со второй частью романа, затем шестой с его окончанием. О романе заговорили, обратили на него внимание и в Художественном театре, пригласили «познакомиться и переговорить о ряде дел». Оказалось, что Театр предлагает написать по «Белой гвардии» пьесу. Это предложение обрадовало его, потому что он и сам уже набрасывал целые сцены для театрального действия и чувствовал, что получается.

29 марта 1925 года И. Лежнев, задумавший отметить трехлетие своего журнала «Россия», писал Булгакову: «Дорогой Михаил Афанасьевич! Посылаю вам корректуру третьей части романа. Очень прошу выбрать небольшой, но яркий отрывок из написанного Вами когда-либо для прочтения на вечере, посвященном трехлетию журнала. Сегодня, в воскресенье, ровно в 7 час. у нас на Полянке будет несколько авторов, которые прочтут намеченные для вечера отрывки. Просим очень Любовь Евгеньевну и Вас прийти вечером к нам на эту предварительную читку, захватив с собой и тот отрывок, который Вы проектируете. Учтите, что тема вечера — Россия и „Россия“. Хорошо бы, если б в прочитанном было хотя бы косвенное тематическое совпадение.

Если за сегодняшний день прочтете посылаемую корректуру, прихватите и ее. Привет Л. Е. Ждем Вас обоих. Ваш И. Лежнев».

Вечер состоялся в понедельник, 6 апреля, в Колонном зале Дома союзов. В нем приняли участие: Андрей Белый, И. Лежнев, В. Богораз (Тан), М. Столяров, Качалов, Лужский, Москвин, Чехов, Дикий, Завадский, П. Антокольский, М. Булгаков, Б. Пастернак, Д. Петровский, О. Форш.

И. Лежнев приглашает Булгакова посетить редакцию 29 апреля: «…2) у меня к этому моменту, надеюсь, будут первые экземпляры № 5; 3) мне нужен для дальнейшей работы конец романа; 4) надо поговорить об анкете, которую мы проводим среди писателей и будем печатать в № 6. Вы сами понимаете, что все эти дела требуют личного Вашего присутствия. Очень прошу не подвести и на сей раз быть аккуратным». Тон приглашения таков, что, видимо, Булгаков «подводил» своего благодетеля. Скорее всего, Булгаков имел причины для такого поведения: уж очень мало платил и, главное, задерживал публикацию романа.

В эти дни Булгаков думал об отдыхе. Еще в прошлом году он вместе с Любовью Евгеньевной мечтал о совместном путешествии, но не удалось достать денег. Теперь другое дело. И он 10 мая 1925 года направляет письмо Волошину: «Многоуважаемый Максимилиан Александрович! Н. С. Ангарский передал мне Ваше приглашение в Коктебель. Крайне признателен Вам, не откажите мне черкнуть, не могу ли я с женой у Вас на даче получить отдельную комнату в июле-августе. Очень приятно было бы навестить Вас. Примите привет. М. Булгаков».

1 июня он получает от Волошина положительный ответ.

7 июня Булгаков получил письмо от И. Лежнева: «Дорогой Михаил Афанасьевич! Вы „Россию“ совсем забыли. Уже давно пора сдавать материал по № 6 в набор, надо набирать окончание „Белой гвардии“, а рукописи Вы все не заносите. Убедительная просьба не затягивать более этого дела…»

Задержка с рукописью вполне объяснима: в эти июньские дни Булгаковы заняты сборами на юг, решили поехать в июне, а не июле-августе, как сначала предполагали. Значит, дел навалилось очень много. Возникали по-прежнему и все те же «неразрешимые вопросы»… Бросать работу в «проклятом» «Гудке» или повременить… Любовь Евгеньевна подсказывала, что бросать ни в коем случае нельзя, уж слишком зыбко материальное положение, а «Гудок» давал на «хлеб». Поэтому Булгаков, заваленный работой над подлинным (роман, пьеса по роману, рассказ «Стальное горло», задуманный как начало целого цикла «Записок юного врача», рассказ «Таракан»), должен был все отложить и написать несколько фельетонов для «Гудка», чтобы выполнить норму: 6—8 фельетонов в месяц… И если в апреле — три фельетона, в мае — два, то в июне, перед отпуском и поездкой на юг, Булгаков публикует один за другим, 2, 3, 4, три фельетона. Среди этих фельетонов есть просто великолепные, такие, как «Смычкой по черепу» и «Двуликий Чемс». Перерыв в сорок дней, а как только приехал — 15, 16, 18 и 25 июля — один за другим появляются фельетоны в «Гудке»: «При исполнении святых обязанностей», «Человек с градусником», «По поводу битья жен», «Негритянское происшествие»…

А разве мог Булгаков остаться равнодушным к природным красотам Крыма и не запечатлеть самое интересное, что он увидел? И Булгаков договаривается с «Красной газетой» в Ленинграде о серии очерков «Путешествие по Крыму».

Как только задумали поехать в Крым, так сразу в Москве все стало казаться кошмарным: улицы слишком пыльными, теснота в трамваях, даже пиво не улучшает пасмурного настроения, на общие собрания идти не хочется, «Словом, когда человек в Москве начинает лезть на стену, значит, он доспел, и ему, кто бы он ни был, бухгалтер ли, журналист или рабочий, ему надо ехать в Крым. В какое именно место Крыма?» — с выбора курорта начинает свои очерки Булгаков.

Коктебель, к Волошину — таков его конечный маршрут. А перед этим расскажет о своих переживаниях в поезде, поделится своими впечатлениями о Севастополе, Ялте, в Ливадии обратит внимание на «шоколадно-штучный дворец Александра III, а выше него, невдалеке, на громадной площадке белый дворец Николая II». «Резчайшим пятном над колоннами на большом полотнище лицо Рыкова». Вроде бы Булгаков лишь констатирует увиденное, но в таком сопоставлении бывших и нынешних руководителей страны — глубочайший смысл. Булгакову приходится скрывать свой образ мыслей, но в дневнике он не раз признается, что он — консерватор, что с таким образом мыслей ему трудно «вжиться» в современность.

Превосходно описан мой любимый Коктебель и «коктебельцы» с их постоянной охотой за «обломками обточенного сердолика». «По пляжу слоняются фигуры: кожа у них на шее и руках лупится, физиономии коричневые. Сидят и роются, ползают на животе. Не мешайте людям — они ищут фернампинксы. Этим загадочным словом местные коллекционеры окрестили красивые породистые камни, покрытые цветными глазками…»

Ясно, что Булгаков не заболел «каменной болезнью». Много времени проводил в беседах на пляже с интересными для него людьми: с Максом Волошиным, Софьей Федорченко, Александром Габричевским, с которым был хорошо знаком еще по встречам в московских литературных кружках.

Был в Коктебеле и Леонид Леонов с женой, но слишком разными оказались у них характеры, чтобы подружиться, да и положение Леонова к тому времени было завидным: вышел и прогремел роман «Барсуки», первая его книга уже переведена на немецкий язык… Мог ли Булгаков на равных вести разговоры с такой знаменитостью? Нет, конечно! Ведь до сих пор у Михаила Афанасьевича еще не было книжки, вот-вот она должна выйти, но пока он — фельетонист «Гудка», автор двух сатирических повестей и неоконченного романа. Все это вызывало у Булгакова болезненные переживания…

Вернувшись в Москву в начале июля, он сразу же включается в обычную литературную жизнь; наконец-то вышел сборник его рассказов и повестей, в «Заре Востока» — рассказ «Таракан», а в «Красной панораме» — «Стальное горло», издательство «ЗиФ» заключает договор на издание «фантастического романа» «Багровый остров»… Все это радостно и неожиданно, но сможет ли он «продержаться» без фельетонов в «Гудке»… Нет, конечно…

Фельетону «При исполнении святых обязанностей» («Гудок», 15 июля 1925 года) предпослано коллективное письмо, в котором говорится, что «15 июня с. г. в 7 часов вечера в больницу явился в нетрезвом виде представитель учстрахкассы К. Сергиевский…»

Элементарный, простой человеческий стыд должен был подсказать этому представителю учстрахкассы, что сюда, в родильное отделение больницы, вход мужчинам строго запрещен, здесь святая святых, здесь происходит рождение человека… Но ничто не может остановить распоясавшегося хама, чрезмерно глотнувшего пива, ни просьбы фельдшерицы, ни мольбы рожениц… Еще более постыдная сцена произошла в гинекологическом отделении. Представитель учстрахкассы попытался сдернуть одеяло с больной, фельдшерица, набравшись храбрости, потребовала прекратить «этот осмотр» — «вы беспокоите больных». И вот тут прорвало ретивого общественного деятеля.

«— Что-о?! — спросил посетитель, и ярость начала выступать на его малиновом лице,— как ты сказала? Я беспокою? Я?! Я?! Я?! Я?!!! Член учстрахкассы беспокою больных? Да ты знаешь, кто ты такая после всех твоих замечаний?

— Кто? — спросила, бледнея, фельдшерица.

— Свинья ты, вот ты кто!.. Ты знаешь, что я с тобой могу сделать? Ты у меня в 24 минуты вылетишь на улицу… и на этой улице сгниешь под забором… Ты у меня пятки лизать будешь и просить прощения! Н-но… я т-тебя не прощу! Пойми, несознательная личность, что это моя святая обязанность — осмотр больных и выявление их нужд. Может быть, они на что-нибудь жалуются?»

Но больные вовсе не жалуются, а просят уйти его отсюда. И снова представитель входит в административный раж.

«— Под каким одеялом это сказали? — грозно осведомился гость. Под этими одеялами?! Молчи, проходимка!! Я вам покажу кузькину мать…»

Ревизор ушел. «Куда — мне неизвестно. Но во всяком случае да послужит ему мой фельетон на дальнейшем его пути фонарем».

Возможно, эта конкретная история имела свое продолжение. Конкретная личность представителя учстрахкассы, надеюсь, была осуждена. Но смысл фельетона был гораздо глубже. Булгаков осуждал не только конкретных носителей хамства и невежества, за этими конкретными фактами он увидел целое явление, вылившееся потом в субъективизм, волюнтаризм, волевые методы руководства страной, народом. Человек, чуть-чуть возвысившийся над другими, уже не считается с их мнениями, с их оценкой своей собственной жизни и деятельности. Подавить, растоптать чужое мнение, навязать свой образ мыслей, поставить человека в зависимость от собственной власти, заставить его делать то, что приказывают, таковы устремления этих маленьких и больших властолюбцев. «Я?! Я?! Я?!» — любимые местоимения этих людишек, дорвавшихся до власти. И Булгаков беспощаден к любым проявлениям подобного «ячества».

И к тому же фельетон, как «скорая помощь», быстро приходит к читателям, порой мгновенно реагирует на фельетон начальство, исправляя допущенные ошибки. В фельетоне «По поводу битья жен» Булгаков отвечает конкретному человеку на конкретное его предложение: «Нет, семьянин! Ваш проект плохой. Бьют жен не от необеспеченности. Бьют от темноты, от дикости и алкоголизма…» В «Негритянском происшествии» мелкие начальнички позволяют себе, напившись, избивать официанта. «Мы смотрим на такие происшествия крайне отрицательно…» Так отвечает Булгаков на вопрос рабкора Лага, «поэтому и печатаем ваше письмо».

В фельетоне «Чемпион мира. Фантазия в прозе», опубликованном «Гудком» 25 декабря 1925 года, Булгаков описывает прямое столкновение начальника и массы, которое заканчивается в пользу начальника. И снова, в который уж раз, вроде бы ничего особенного не происходит в фельетоне. Автор описывает будничное событие: На участковом съезде выступил Удэер «и щелкал, как соловей весной в роще». Собравшихся крайне удивил доклад, из которого следовало, что работа на участке выполнена на 115 %. И после этого доклада всем захотелось выступить и спросить, откуда же взялась эта цифра. Но докладчик обиделся, узнав, что многие хотят выступить в прениях; он уверен в том, что «прений по докладу быть не может. Что в самом деле преть понапрасну?» То, что он сказал, истина в последней инстанции — вот его душевное состояние:

«— Это что же… Они по поводу моего доклада разговаривать желают? — спросил Удэер и обидчиво скривил рот».

Один за другим выступают на собрании Зайчиков, Пеленкин, но Удэер Зайчикова обзывает «болваном», Пеленкина — «ослом», «следующего оратора» — «явно дефективным человеком», а четвертый, Фиусов, сам отказывается от выступления, «сдрейфил парень», вслед за ним отказались и другие ораторы, только что записавшиеся в прениях:

«— Список ораторов исчерпан,— уныло сказал растерявшийся председатель, недовольный оживлением работы.— Никто, стало быть, возражать не желает?

— Никто!! — ответил зал.

— Браво, бис,— грохнул бас на галерке,— поздравляю тебя, Удэер. Всех положил на обе лопатки. Ты чемпион мира!!»

И действительно, собрание чем-то напоминало французскую борьбу.

А то, что произошло в жизни и что описал Булгаков в фельетоне «Смычкой по черепу» («Гудок», 27 мая 1925 года), даже сеансом французской борьбы нельзя назвать. В основе фельетона, дает справку редакция, истинное происшествие, описанное рабкором № 742. В село Червонное Фастовского района Киевской губернии прибыл сам Сергеев «устраивать смычку с селянством». В хате-читальне набилось народу так, что негде яблоку было упасть. Приплелся на собрание и дед Омелько, по профессии — середняк.

В острых сатирических тонах описывает Булгаков происходящее в хате-читальне: «Гость на эстраде гремел, как соловей в жимолости. Партийная программа валилась из него крупными кусками, как из человека, который глотал ее долгое время, но совершенно не прожевывал!

Селяне видели энергичную руку, заложенную за борт куртки, и слышали слова:

— Больше внимания селу… Мелиорация… Производительность… Посевкампания… середняк и бедняк… дружные усилия… мы к вам… вы к нам… посевматериал… район… это гарантирует, товарищи… семенная ссуда… Наркомзем… Движение цен… Наркомпрос… Тракторы… Кооперация… облигации…

Тихие вздохи порхали в хате. Доклад лился, как река. Докладчик медленно поворачивался боком; и, наконец, совершенно повернулся к деревне…»

Наконец доклад закончился, и наступило «натянутое молчание». Встал дед Омелько и откровенно признался, что он ничего не понял, пусть, дескать, «смычник» по-простому расскажет «свой доклад».

Только что «горделиво» поглядывавший на сельчан «сам» Сергеев «побагровел» и «металлическим» голосом крикнул:

— Это что еще за индивидуализм?»

Дед Омелько обиделся, ему послышалось, что его обозвали индюком. А Сергеев в это время, узнав, что дед Омелько не член комитета незаможников, «хищно воскликнул»:

«— Ага! стало быть, кулак!

Собрание побледнело.

— Так вывести же его вон!! — вдруг рявкнул Сергеев и, впав в исступление и забывчивость, повернулся к деревне не лицом, а совсем противоположным местом.

Собрание замерло. Ни один не приложил руку к дряхлому деду, и неизвестно, чем бы закончилось, если бы не выручил докладчика секретарь сельской рады Игнат. Как коршун, налетел секретарь на деда и, обозвав его «сукиным дедом», за шиворот поволок его из хаты-читальни.

Когда вас волокут с торжественного собрания, мудреного нет, что вы будете протестовать. Дед, упираясь ногами в пол, бормотал:

— Шестьдесят лет прожил на свете, не знал, что я кулак… а также спасибо вам за смычку!

Способ доказательства Игнат избрал оригинальный. Именно, вытащив деда во двор, урезал его по затылку чем-то настолько тяжелым, что деду показалось, будто бы померкнуло полуденное солнце и на небе выступили звезды».

Вот так закончилась смычка для деда Омелько.

И Булгаков гневно обращается к участникам этого инцидента:

«Знаете что, тов. Сергеев? Я позволю себе дать вам два совета (они также относятся и к Игнату). Во-первых, справьтесь, как здоровье деда. А во-вторых: смычка смычкой, а мужиков портить все-таки не следует. А то вместо смычки произойдут неприятности.

Для всех.

И для вас, в частности».

Все тот же рабкор 742 описал еще один чрезвычайный случай, происшедший в районе станции Фастов:

«На ст. Фастов ЧМС издал распоряжение о том, чтобы ни один служащий не давал корреспонденций в газеты без его просмотра.

А когда об этом узнал корреспондент, ЧМС испугался и спрятал книгу распоряжений под замок».

Вот это сообщение рабкора послужило фактической основой для фельетона «Двуликий Чемс», опубликованного в «Гудке» 2 июня 1925 года.

Чемс, чувствуя себя хозяином на станции, установил такой порядок, что все были подвластны его желаниям и прихотям. И всякое иное мнение способно только разрушить заведенный им порядок. А раз пишут в газеты, то, следовательно, чем-то недовольны, стремятся думать самостоятельно. Нет, всякие писания в газеты — «пакость» для него, желание навести «тень на нашу дорогую станцию». Вот почему он созвал своих служащих и спросил: «Кто писал?» Ясное дело, никто не сознается. Все уже знают: сознаешься, вылетишь с работы, а потом доказывай свою правоту. Чемс разочарован: «Странно. Полная станция людей, чуть не через день какая-нибудь этакая корреспонденция, а когда спрашиваешь: „кто?“ — виновного нету. Что ж, их святой дух пишет?»

Чемс не скрывает своего отношения к писакам, они для него — виновные, и он бы растоптал этих писак, если бы они ему попались. А посему он издал приказ, «чтоб не смели» писать письма в газеты.

Столица, привыкшая получать с этой станции письма, погрузилась в недоумение: что ж там происходит, неужто на станции никаких происшествий? И послали корреспондента.

Больше всего такие, как Чемс, ненавидят гласность — с гласности начинается демократия, каждый может выступать и критиковать. Он готов был бы прогнать корреспондента, но знает, что фельетон, статья в газете — сильнодействующее средство против таких, как он.

Корреспондент приехал, чтобы наладить связь рабочих и служащих станции с редакцией газеты. И Чемса словно подменили. И он тоже за связь, полгода бьется, чтобы наладить эту самую связь, но народ не хочет, уж очень дикий народ, «прямо ужас». И, созвав служащих, обратился к ним с проникновенной речью писать в газеты, «наша союзная пресса уже давно ждет ваших корреспонденций, как манны небесной, если можно так выразиться. Что же вы молчите?

Народ безмолвствовал».

Вроде бы примитивен «двуликий Чемс», действовал прямолинейно и откровенно. Вроде бы легко разоблачить таких Чемсов. Но ведь и до наших дней дожил, распространившись, как раковая опухоль, по всей системе управления хозяйством, внедрившись в самые ее высокие сферы, этот двуликий Чемс.

Читаешь центральные газеты и то и дело натыкаешься на сообщения о таких вот Чемсах: ни один работник ни одного министерства или ведомства не мог дать интервью без разрешения начальства, а потому повсюду копились негативные явления, приведшие к полному развалу нашего хозяйства. Вот одно из сообщений в «Правде». В письме в редакцию «Правды» от 11 июля 1987 года «Гроза над биосферой», подписанном академиками К. Кондратьевым и В. Зуевым и кандидатом технических наук Л. Соловьевым, приводятся данные, которые до сих пор были неизвестны, и неизвестны все из-за таких, как Чемс, не желавших, чтобы правда становилась гласной, известной широким массам Советского Союза. «Мы все помним,— говорится в письме,— как бурно развивались события в связи с решением о строительстве Байкальского ЦБК, другими негативными явлениями, вредящими биосфере. Они вызвали активную реакцию общественности, вставшей на защиту чистоты озер, рек, атмосферы в городах и промышленных зонах. Чем же ответили на это министерства и ведомства, использующие ресурсы биосферы? Они объединенными усилиями добились запрета на публикацию данных о состоянии окружающей среды!»

И запретили Чемсы, проникшие во все сферы нашей жизни и нанесшие ей непоправимый урон. И не только Чемсы, но и Сергеевы… И не только Чемсы и Сергеевы, но и многие герои фельетонов Булгакова.

А по ночам он работал над пьесой. Трудности он испытывал невероятные: хотелось как можно больше взять из романа, а нельзя, законы театра заставляли его концентрировать события, «выбрасывать» целые сюжетные линии и переосмысливать некоторые образы… В «Театральном романе» Булгаков подробно расскажет о своих творческих муках.

31 августа Булгаков получил записку режиссера Судакова с просьбой прочитать пьесу вернувшимся из отпусков артистам, режиссерам, работникам Театра. В присутствии Станиславского он прочитал пьесу, ее одобрили как материал будущей пьесы, высказали ряд полезных советов, которые Булгаков принял: пьесу необходимо «уложить» в театральное время, не затягивать ее действие до первых петухов.

В эти же дни блеснула вновь надежда на публикацию «Собачьего сердца». Вернувшийся из заграничной командировки С. Н. Ангарский энергично хлопотал о публикации понравившегося произведения. Ходил в цензуру, бывал в «инстанциях», наконец отправил рукопись повести Л. Каменеву. Но уже 11 сентября Булгаков получил письмо от Бориса Леонтьева, нового сотрудника издательства «Недра»: «Повесть Ваша „Собачье сердце“ возвращена нам Л. Б. Каменевым. По просьбе Николая Семеновича он ее прочел и высказал свое мнение: „Это острый памфлет на современность, печатать ни в коем случае нельзя“.

Конечно, нельзя придавать большого значения двум-трем наиболее острым страницам; они едва ли могли что-нибудь изменить в мнении такого человека, как Каменев. И все же, нам кажется, Ваше нежелание дать ранее исправленный текст сыграло здесь печальную роль».

Ангарский искренне хотел «протащить» повесть через цензуру и высокие инстанции, но и ему, вхожему к членам политбюро, не удалось издать эту повесть.

Однажды на голубятне «возникла дама в большой черной шляпе, украшенной коктебельскими камнями,— вспоминала Л. Е. Белозерская.— Они своей тяжестью клонили голову дамы то направо, то налево, но она держалась молодцом, выправляя равновесие.

Посетительница передала привет от Максимилиана Александровича и его акварели в подарок. На одной из них бисерным почерком Волошина было написано: «Дорогому Михаилу Афанасьевичу, первому, кто запечатлел душу русской усобицы, с глубокой любовью».

Любовь Евгеньевна также вспоминает о посещении голубятни режиссером Алексеем Дмитриевичем Поповым. Вместе с ним был и актер Василий Васильевич Куза: «Оба оказались из Вахтанговского театра… Они предложили М. А. написать комедию для театра». Булгаков с удовольствием согласился. Так началась работа над «Зойкиной квартирой».

Но счастливая пора не может длиться бесконечно, особенно у Михаила Афанасьевича Булгакова, который уже обратил на себя внимание официальной критики и власть имущих. А это для Булгакова не сулило ничего хорошего. Так оно и вышло. Пьеса почему-то оказалась у Луначарского, высказавшего противоречивые суждения: с одной стороны, он не возражает против ее постановки, потому что не видит в ней ничего недопустимого с политической точки зрения, с другой стороны, считает ее пошлой и бездарной. Театр заколебался, стали предъявлять дополнительные претензии к автору, явно затягивая постановку пьесы со столь противоречивой репутацией.

14 октября было проведено экстренное совещание репертуарно-художественной коллегии МХАТа, принявшей следующее решение: «Признать, что для постановки на Большой сцене пьеса должна быть коренным образом переделана. На Малой сцене пьеса может идти после сравнительно небольших переделок. Установить, что в случае постановки пьесы на Малой сцене она должна идти в текущем сезоне; постановка же на Большой сцене может быть отложена и до будущего сезона. Переговорить об изложенных постановлениях с Булгаковым».

Получив это ультимативное постановление, Булгаков в столь же решительном тоне 15 октября ответил В. В. Лужскому, артисту и одному из руководителей МХАТа: «Вчерашнее совещание, на котором я имел честь быть, показало мне, что дело с моей пьесой обстоит сложно. Возник вопрос о постановке на Малой сцене, о будущем сезоне и, наконец, о коренной ломке пьесы, граничащей, в сущности, с созданием новой пьесы.

Охотно соглашаясь на некоторые исправления в процессе работы над пьесой совместно с режиссурой, я в то же время не чувствую себя в силах писать пьесу наново.

Глубокая и резкая критика пьесы на вчерашнем совещании заставила меня значительно разочароваться в моей пьесе (я приветствую критику), но не убедила меня в том, что пьеса должна идти на Малой сцене.

И, наконец, вопрос о сезоне может иметь для меня только одно решение: сезон этот, а не будущий.

Поэтому я прошу Вас, глубокоуважаемый Василий Васильевич, в срочном порядке поставить на обсуждение в дирекции и дать мне категорический ответ на вопрос:

Согласен ли 1-ый Художественный Театр в договор по поводу пьесы включить следующие безоговорочные пункты:

1. Постановка только на Большой сцене.

2. В этом сезоне (март 1926).

3. Изменения, но не коренная ломка стержня пьесы.

В случае, если эти условия неприемлемы для Театра, я позволю себе попросить разрешения считать отрицательный ответ за знак, что пьеса «Белая гвардия» — свободна.

Уважающий Вас М. Булгаков.

Чистый пер. (на Пречистенке), д. 9, кв. 4».

(См.: «Письма», с. 97—98.)

Решительная позиция автора сломила сомневающихся. Театр принял решение продолжать работу с автором, приняв его условия.

В это время Выставочный комитет Всероссийского Союза писателей обратился к Булгакову с просьбой прислать произведения, вышедшие в 1917—1925 гг., автограф и портрет. Послал «Дьяволиаду», автограф… «Что касается портрета моего:

— Ничем особенным не прославившись как в области русской литературы, так равно и в других каких-либо областях, нахожу, что выставлять мой портрет для публичного обозрения — преждевременно.

Кроме того, у меня его нет». («Письма», с. 99.)

И еще приведу здесь одно самое, может быть, безрадостное письмо: «В Конфликтную комиссию Всероссийского Союза. Заявление.

Редактор журнала «Россия» Исай Григорьевич Лежнев, после того, как издательство «Россия» закрылось, задержал у себя, не имея на то никаких прав, конец моего романа «Белая гвардия» и не возвращает мне его.

Прошу дело о печатании «Белой гвардии» у Лежнева в Конфликтной комиссии разобрать и защитить мои интересы».

Но Союз писателей был бессилен защитить интересы Булгакова, как и интересы других писателей, оказавшихся в таком же положении.

Конец 1925 и начало 1926 года. Булгаков полностью отдается драматургии: дорабатывает «Белую гвардию», завершает «Зойкину квартиру» и ведет переговоры с вахтанговцами о ее постановке, наконец 30 января 1926 года заключает с Камерным театром договор на пьесу «Багровый остров».

В конце апреля 1926 года вышло второе издание сборника рассказов и повестей «Дьяволиада», полным ходом идут репетиции «Белой гвардии» и «Зойкиной квартиры», заключен договор на пьесу по «Собачьему сердцу», поговаривают и о пьесе по «Роковым яйцам». На «Белую гвардию» и «Зойкину квартиру» заключает договоры Ленинградский Большой драматический театр.

И одновременно со всем этим в «Гудке» появляются фельетоны «Мертвые ходят», «Горемыка-Всеволод», «Ликующий вокзал», «Сентиментальный водолей», «Паршивый тип», «Тайна несгораемого шкафа»… Их не так уж много, но бросать «Гудок» страшновато… Все еще так зыбко, неустойчиво, особенно после того, как начались критические, порой просто ругательные отзывы в газетах и журналах. Но никогда, может быть, он не был так счастлив, как в эти годы, 1925 и 1926 годы. Всей душой он любил театр, всегда мечтал писать для театра, во Владикавказе испытал первый успех, но не сравнить с тем, что он испытывал сейчас, работая для самых лучших театров, видя, как оживают страницы его пьес благодаря талантливым актерам и режиссерам… Что может быть прекраснее в жизни, а к неудачам он привык, критическую возню вокруг его произведений он как-нибудь переживет. Главное, Станиславский ставит его пьесу…

* * *

В 1971—1976 гг. я не раз бывал у Любови Евгеньевны Белозерской-Булгаковой. Сколько интересного узнал я от нее. А однажды она дала мне прочитать еще не опубликованные воспоминания. Можно себе представить, с какой жадностью я вчитывался в эти страницы, а потом, договорившись о встрече, задавал и задавал вопросы…

Такие детали и подробности быта можно узнать только из воспоминаний действительно близкого человека, каким и была в эти годы Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова.

К ее воспоминаниям мы еще не раз вернемся в нашем разговоре о жизни, личности и творчестве М. А. Булгакова.

Любовь Евгеньевна не раз вспомнит о том, что именно здесь, на «голубятне», Михаил Булгаков написал пьесу «Дни Турбиных», повести «Роковые яйца» и «Собачье сердце». С повестью «Роковые яйца» все обошлось благополучно, а вот «Собачьему сердцу» не повезло: Клестову-Ангарскому так и не удалось напечатать эту повесть.

«Время шло, и над повестью «Собачье сердце» сгущались тучи, о которых мы и не подозревали,— вспоминает Л. Е. Белозерская.—…в один прекрасный вечер на голубятню постучали (звонка у нас не было), и на мой вопрос „кто там?“ бодрый голос арендатора ответил: „Это я, гостей к вам привел!“

На пороге стояли двое штатских: человек в пенсне и просто невысокого роста человек — следователь Славкин и его помощник с обыском. Арендатор пришел в качестве понятого. Булгакова не было дома, и я забеспокоилась: как-то примет он приход „гостей“, и попросила не приступать к обыску без хозяина, который вот-вот должен прийти.

Все прошли в комнату и сели. Арендатор, развалясь в кресле, в центре… и вдруг знакомый стук.

Я бросилась открывать и сказала шепотом М. А.:

— Ты не волнуйся, Мака, у нас обыск.

Но он держался молодцом (дергаться он начал значительно позже).

Славкин занялся книжными полками. „Пенсне“ стало переворачивать кресла и колоть их длинной спицей. И тут случилось неожиданное: М. А. сказал:

— Ну, Любаша, если твои кресла выстрелят, я не отвечаю. (Кресла были куплены мной на складе бесхозной мебели по 3 р. 50 к. за штуку.)

И на нас обоих напал смех, может быть, нервный. Под утро зевающий арендатор спросил:

— А почему бы вам, товарищи, не перенести ваши операции на дневной час?

Ему никто не ответил… Найдя на полке „Собачье сердце“ и дневниковые записи, „гости“ тотчас же уехали.

По настоянию Горького приблизительно через два года „Собачье сердце“ было возвращено автору».

И только в наши дни узнаем, что взяли не только рукопись «Собачьего сердца», дневниковые записи под названием «Под пятой», но и внесли в протокол обыска и некое «Послание евангелисту Демьяну (Бедному)».

Владимир Виноградов в «Независимой газете» в рубрике «Глазами ОГПУ» (29 апреля 1994 г.) устанавливает, что обыск на квартире Булгаковых происходил 7 мая 1926 года и что автором «Послания» был не Есенин, как предполагали многие тогдашние читатели, а безвестный Николай Николаевич Горбачев, сотрудник «Крестьянской газеты». Сначала «Послание» ходило в списках, потом его напечатала эмигрантская газета «За свободу», выходившая в Варшаве. Наши чекисты знали эту газету как явно антибольшевистскую, проповедовавшую активные действия, вплоть до террора. Поэтому быстро нашли подлинного автора «Послания», допросили и сослали его в Нарым. В чем же дело?

Демьян Бедный, «правительственный поэт», как его повсюду называли, в апреле — мае 1925 года в «Правде» опубликовал поэму из 37 глав под названием «Новый завет без изъяна евангелиста Демьяна». В развязной манере Д. Бедный представляет Христа как пьяницу, развратника, как «чумазого Христа» (См.: Демьян Бедный. Собр. сочинений. М.: Художественная литература. Т. 5). Этот «Новый завет без изъяна евангелиста Демьяна» оскорбил чувства не только верующих, но и всех более или менее грамотных читателей: настолько это было грубо даже для Демьяна Бедного, не отличавшегося интеллигентностью.

И вот ответ на «Послание евангелисту Демьяну (Бедному)»:

Я часто думаю — за что его казнили? За что он жертвовал своею головой? За то ль, что враг суббот, он против всякой гнили Отважно поднял голос свой? За то ли, что в стране проконсула Пилата, Где культом кесаря полны и свет и тень, Он с кучкой рыбаков из бедных деревень За кесарем признал — лишь силу злата? За то ли, что себя, на части раздробя, Он к горю каждого был милосерд и чуток, И всех благословлял, мучительно любя, И маленьких детей, и грязных проституток? Не знаю я, Демьян, в евангельи твоем Я не нашел правдивого ответа. В нем много пошлых слов,— ох, как их много в нем,— Но нет ни одного достойного поэта. Я не из тех, кто признает попов, Кто безотчетно верит в Бога, Кто лоб свой расшибить готов, Молясь у каждого церковного порога. Я не люблю религию раба, Покорного от века и до века, И вера у меня в чудесное слаба — Я верю в знание и силу человека. Я знаю, что, стремясь по нужному пути, Здесь, на земле, не расставаясь с телом, Не мы, так кто-нибудь да должен же дойти Воистину к божественным пределам! И все-таки, когда я в «Правде» прочитал Неправду о Христе блудливого Демьяна, Мне стало стыдно так, как будто я попал В блевотину, изверженную спьяна. Пусть Будда, Моисей, Конфуций и Христос — Далекий миф,— мы это понимаем,— Но все-таки нельзя, как годовалый пес, На вся и все захлебываться лаем. Христос, сын плотника, когда-то был казнен, Пусть это — миф, но все ж, когда прохожий Спросил его: «Кто ты?»,— ему ответил он,— «Сын человеческий», а не сказал — «Сын Божий». Пусть миф Христос, как мифом был Сократ, Платонов «Пир» — вот кто нам дал Сократа. Так что ж, поэтому и надобно подряд Плевать на все, что в человеке свято? Ты испытал, Демьян, всего один арест, И ты скулишь: «Ох, крест мне выпал лютый…» А чтоб когда б тебе Голгофский дали крест Иль чашу едкую с цикутой? Хватило б у тебя величья до конца В последний час, по их примеру тоже,— Благословить весь мир под тернием венца И о бессмертии учить на смертном ложе? Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил, Ты не задел его своим пером нимало. Разбойник был, Иуда был, Тебя лишь только не хватало. Ты сгустки крови у Креста Копнул ноздрей, как толстый боров, Ты только хрюкнул на Христа, Ефим Лакеевич Придворов. Но ты свершил двойной, тяжелый грех. Своим дешевым, балаганным вздором Ты оскорбил поэтов вольный цех И малый свой талант покрыл большим позором. Ведь там, за рубежом, прочтя твои стихи, Небось, злорадствуют российские кликуши: Еще тарелочку «Демьяновой ухи», Соседушка, мой свет, пожалуйста, покушай». А русский мужичок, читая «Бедноту»,— Где образцовый труд печатался дуплетом, Еще отчаянней потянется к Христу, А коммунизму «мать» пошлет при этом.

Я процитировал эти талантливые стихи не для того, чтобы обвинить ОГПУ, а просто потому, что эти стихи читал Булгаков, скорее всего радовался смелости поэта, эти стихи стали частью духовной жизни его. Эти вопросы интересовали его… Вот его дневниковая запись от 4 января 1925 года: «Сегодня специально ходил в редакцию „Безбожника“. Она помещается в Столешниковом переулке, вернее, в Козмодемьяновском, недалеко от Моссовета. Был с М. С., и он очаровал меня с первых же шагов.

— Что, вам стекла не бьют? — спросил он у первой же барышни, сидящей за столом.

— То есть, как это? (растерянно). Нет, не бьют (зловеще).

— Жаль.

Хотел поцеловать его в его еврейский нос. Оказывается, комплекта за 1923 год нет. С гордостью говорят — разошлось. Удалось достать 11 номеров за 1924 год. 12-й еще не вышел. Барышня, если можно назвать так существо, дававшее мне его, неохотно дала мне его, узнав, что я частное лицо.

— Лучше я б его в библиотеку отдала.

Тираж, оказывается, 70 000 и весь расходится. В редакции сидит неимоверная сволочь, входят, приходят; маленькая сцена, какие-то занавесы, декорации. На столе, на сцене, лежит какая-то священная книга, возможно, Библия, над ней склонились какие-то две головы.

— Как в синагоге,— сказал М., выходя со мной.

Меня очень заинтересовало, на сколько процентов все это было для меня специально. Не следует, конечно, это преувеличивать, но у меня такое впечатление, что несколько лиц, читавших „Белую гвардию“ в „России“, разговаривают со мной иначе, как бы с некоторым боязливым, косоватым почтением.

М…н отзыв об отрывке „Белой гвардии“ меня поразил, его можно назвать восторженным, но еще до его отзыва, окрепло у меня что-то в душе. Это состояние уже три дня. Ужасно будет жаль, если я заблуждаюсь и „Белая гвардия“ не сильная вещь.

Когда я бегло проглядел у себя дома вечером номера „Безбожника“, был потрясен. Соль не в кощунстве, хотя оно, конечно, безмерно, если говорить о внешней стороне. Соль в идее: ее можно доказать документально — Иисуса Христа изображают в виде негодяя и мошенника, именно его. Этому преступлению нет цены». (См.: Театр. 1990, № 2. С. 156—157.)

Скорее всего, именно в эти годы Булгаков задумывается об эпизодах из жизни Христа и римского прокуратора. Собирает материал для будущих замыслов.

Обыск и арест «Собачьего сердца» и дневниковых записей насторожили Булгаковых, но не испугали. 21 мая Михаил Афанасьевич обратился в ОГПУ с просьбой вернуть ему взятые материалы…

И по-прежнему собирались на чтениях у Николая Николаевича Лямина и его жены художницы Наталии Абрамовны Ушаковой: здесь Михаил Афанасьевич читал главы романа «Белая гвардия», «Роковые яйца», «Собачье сердце», «Зойкину квартиру», «Багровый остров», «Мольера», «Консультанта с копытом» — первую редакцию будущего романа «Мастер и Маргарита».

«Настоящему моему лучшему другу Николаю Николаевичу Лямину. Михаил Булгаков, 1925 г., 18 июля, Москва» — с такой надписью Михаил Афанасьевич подарил Н. Н. Лямину «Дьяволиаду».

Среди присутствующих постоянно на этих чтениях бывали писатель С. С. Заяицкий, шекспировед М. М. Морозов, филолог-античник Ф. А. Петровский, поэт и переводчик С. В. Шервинский, бывали искусствоведы, философы, режиссеры, актеры И. М. Москвин, В. Я. Станицын, М. М. Яншин, Ц. Л. Мансурова, Е. Д. Понсова. «Вспоминается мне и некрасивое, чисто русское, даже простоватое, но бесконечно милое лицо Анны Ильиничны Толстой. Один писатель в своих „Литературных воспоминаниях“ (и видел-то он ее всего один раз!) отдал дань шаблону: раз внучка Льва Толстого, значит, ВЫСОКИЙ лоб; раз графиня, значит, маленькие аристократические руки. Как раз все наоборот: руки большие, мужские, но красивой формы. М. А. говорил о ее внешности — „вылитый дедушка, не хватает только бороды“,— писала Любовь Евгеньевна.— Иногда Анна Ильинична приезжала с гитарой. Много я слышала разных исполнительниц романсов и старинных песен, но так, как пела наша Ануша — никто не пел! Я теперь всегда выключаю радио, когда звучит, например, „Калитка“ в современном исполнении. Мне делается неловко. А. И. пела очень просто, но как будто голосом ласкала слова. Получалось как-то особенно задушевно. Да это и немудрено: в толстовском доме любили песню. До 16 лет Анна Ильинична жила в Ясной. Любил ее пение и Лев Николаевич. Особенно полюбилась ему песня „Весна идет, манит, зовет“,— так мне рассказывала Анна Ильинична, с которой я очень дружила. Рядом с ней ее муж: логик, философ, литературовед Павел Сергеевич Попов, впоследствии подружившийся с М. А. …Так же просто пел Иван Михайлович Москвин, но все равно, у А. И. получалось лучше… Вспоминается жадно и много курящая Наталия Алексеевна Венкстерн… Слушали внимательно, юмор схватывали на лету. Читал М. А. блестяще, выразительно, но без актерской аффектации, к смешным местам подводил слушателей без нажима, почти серьезно — только глаза смеялись…»

Как видим, Михаил Афанасьевич и Любовь Евгеньевна Булгаковы стали бывать в кругу людей, близких им по творческим интересам.

* * *

В статье «Пушкин — наш товарищ» Андрей Платонов писал о Пушкине как об идеале художника, который своим «творческим, универсальным, оптимистическим разумом» преодолевал все беды и лишения. Всю жизнь Пушкин ходил «по тропинке бедствий», почти постоянно чувствовал себя накануне крепости и каторги. И все-таки над врагом своим Пушкин смеялся, «удивлялся его безумию, потешался над его усилиями затомить народную жизнь или устроить ее впустую, безрезультатно, без исторического итога и эффекта. Зверство всегда имеет элемент комического, но иногда бывает, что зверскую, атакующую, регрессивную силу нельзя победить враз и в лоб, как нельзя победить землетрясение, если просто не переждать его» (Литературный критик. 1937. № 1). И еще одно качество художника с большой любовью отмечает Платонов в Пушкине — в своем издевательстве над персонажами из верхних слоев общества, в своем сатирическом отрицании художник «универсального творческого сознания» нес и утверждение. Вот идеал художника, который, несмотря на все препятствия, возникавшие на его пути, оставался верным своему философскому отношению к действительности.

Сразу после революции еще сохранялись условия для расцвета художественного таланта. Во время страшного, фантастического бумажного голода печатались художники разных направлений: Горький и Вересаев, Замятин и Федор Сологуб, Василий Каменский и Алексей Ремизов, Борис Зайцев и Фадеев, Маяковский и Фурманов…

В этом пестром литературном потоке можно найти и рассказ о созидательной стороне революционных преобразований, о большевике, строителе, борце, и повествование о тех недостатках, которые проявлялись в быту нового мира. Позитивное и сатирическое в художественном освоении мира было неразделимо на первых норах. Потом сатирическое стало уходить из литературы. А. Воронский писал, что «у нас действительно есть боязнь коснуться язв советского быта, против чего всемерно следует бороться».

Больше всех, пожалуй, пострадал за свои сатирические произведения Михаил Булгаков, хотя он и не был «чистым сатириком». В Булгакове редчайшим образом соединились обе струи, оба этих начала художественного таланта. Он не только испытывал острую ненависть ко всему, что носило хотя бы малейшие черты дикости и фальши, но одновременно с этим — боролся за утверждение высоких нравственных ценностей, за победу в человеке благородного и разумного.

Характерно, что Булгаков и работал-то почти одновременно над столь разными вещами. В письме к Ю. Слезкину он писал: «„Дьяволиаду“ я кончил, но вряд ли она где-нибудь пройдет. Лежнев отказался ее взять. Роман я кончил, но он еще не переписан, лежит грудой, над которой я много думаю. Кой-что исправляю». Булгаков относился к тем художникам, в которых глубоко и полно воплощается картина поразительного равновесия жизненных сил, в его вещах найдена та пропорция света и тени, отрицательного и положительного, в поисках которой сбились с ног не один десяток талантливых людей.

Вслед за Горьким и Маяковским к середине 20-х годов острые сатирические произведения создали Алексей Толстой («Ибикус» и пр.), Леонид Леонов («Записки А. П. Ковякина»), Вячеслав Шишков («Шутейные рассказы»), Вс. Иванов («Особняк»), затем во второй половине 20-х годов появляются «Город Градов» и «Усомнившийся Макар» Андрея Платонова, «Баня» и «Клоп» Маяковского и др.

Одним из первых создал свои сатирические произведения Михаил Булгаков.

В «Дьяволиаде», «Записках на манжетах», «Похождениях Чичикова», «Роковых яйцах» Булгаков средствами сатиры создал фантастический мир, полный противоречий, больших и малых конфликтов, возникающих всякий раз, когда человек оказывается не на своем месте, а думает, что на своем. Вот из этого противоречия и возникает фантастика действительности. А одновременно с этим в его «Белой гвардии», «Мольере», «Пушкине», «Дон Кихоте», «Театральном романе» воссоздан другой человеческий мир, с его нравственными исканиями, в его утверждении человечности в жизни человеческой, опутанной многими искусственными путами. В «Мастере и Маргарите» эти два мира, как бы до сей поры существовавшие отдельно, слились в один, полномерный и многогранный.

Не всем удавалось воплощать эти разнородные художественные миры в своих произведениях. Гоголь, больной, издерганный, измученный психически-душевным неустройством, сделал попытку во второй книге «Мертвых душ» вырваться из созданного им самим мира отрицательных явлений, но потерпел художественную неудачу именно вследствие неспособности органического соединения положительного и отрицательного в своем мышлении и чувствовании.

Редким талантом обладал Михаил Булгаков, талантом гармонического миросозерцания, где в полном равновесии «уживаются» и отрицательное, и положительное… Тем более нелепо ставить знак равенства между отрицательными героями и самим автором. А ведь именно такие невежественные утверждения и сыграли роковую роль в оценке булгаковской сатиры. Многие из критиков Булгакова усматривали в его творчестве стремление развенчать советский строй, оболгать людей, строящих новое общество. Произошел разрыв в понимании определенных эстетических категорий. Различные люди, занимающиеся литературой, по-разному стали понимать и, естественно, трактовать проблемы гуманизма, сатиры, сознательного и бессознательного в человеке…

Как будто художник, обличающий средствами сатиры отрицательное в нашей жизни, лишен устремлений к добру и свету! Он потому и направляет разящий меч смеха, иронии, сарказма против отрицательных явлений, что хочет искоренить их, хочет привлечь на борьбу с отрицательным все силы общества. Тем более что усилия художника-сатирика нисколько не расходились с интересами общества. Ведь в решении партийных съездов, в циркуляре ЦК РКП(б) «О периодической печати», в программных выступлениях вновь организованных газет говорилось, что в целях охраны интересов республики необходимо решительно развивать критику «недочетов» и отрицательных сторон работы наших учреждений и должностных лиц» (О партийной и советской печати: Сборник документов. М., 1954. С. 244. См. также с. 219, 212 и др.). «Здоровая небезответственная критика наших непорядков, где бы они ни происходили — в народном комиссариате, в главке, в центре, в профсоюзе или за станком рабочего,— основная задача нашей газеты» —так говорилось в передовой статье первого номера газеты «Труд» (Там же. С. 183).

А вот Л. Авербах в «Известиях» (20 сентября 1925 года) в рецензии на сборник «Дьяволиада» («Недра», 1925) писал: «Булгаковы появляться будут неизбежно, ибо нэпманству на потребу злая сатира на советскую страну, откровенное издевательство над ней, прямая враждебность. Но неужели Булгаковы будут и дальше находить наши приветливые издательства и встречать благосклонность Главлита?» «Тема эта — удручающая бессмыслица, путаность и никчемность советского быта, хаос, рождающийся из коммунистических попыток строить новое общество» — так истолковывал Л. Авербах «Дьяволиаду».

Откровенно искажая авторский замысел, Авербах в таком же стиле истолковывает и «Похождения Чичикова»: «Компания гоголевских типов въезжает в Советскую Россию. И что она тут ни делает! А Булгаков радуется: вот кто только и может разгуляться на советской земле. На ней место и приволье Чичиковым, а я, писатель, даже Гоголя на толкучке принужден распродавать». И тут же предупреждает: «…Рассказы Булгакова должны нас заставить тревожно насторожиться. Появляется писатель, не рядящийся даже в попутнические цвета… наши издательства должны быть настороже, а Главлит — тем паче!..»

Авербах, к сожалению, был не одинок. Г. Лелевич, перечисляя «несколько литературных вылазок, выражающих настроения «новой буржуазии», прежде всего называет повести Булгакова. Именно эти повести, по его мнению, являются наиболее характерными примерами этого «ново-буржуазного литературного выступления».

Проблема сатиры — проблема политическая. Писатель должен ясно себе представлять, во имя чего он критикует, во имя чего отрицает. Тот же Булгаков, вскрывая пороки общества со всей остротой, подмечая недостатки в строительстве новой жизни после революции, ясно видит, как быстрее избавить общество от пороков и недостатков, как найти самые короткие пути, ведущие к торжеству справедливости и правды.

Вокруг сатирических произведений Булгакова нередко возникали горячие споры. Очень характерна в этом отношении полемика Горького с Гладковым. Высокая оценка Горьким, с одной стороны, и отрицательное мнение Гладкова о сатире Булгакова, с другой,— не являлись выражением только личных мнений этих двух писателей. За их суждениями скрывались два различных отношения к сатире вообще.

Горький, например, много внимания уделял творчеству Михаила Зощенко, видя его богатейшие возможности сатирика и юмориста, на первых порах поддерживал В. Каверина. В письме к Слонимскому от 31 марта 1925 года Горький писал: «Вы несколько робеете пред вашим материалом и, хорошо чувствуя иррациональное в реальном, в фактах,— не решаетесь обнаружить это ирреальное, полуфантастическое, дьявольски русское во всей его полноте. Зощенко — смелее вас и этим — хорош. Его рассказ («Страшная ночь».— В. П.) и заставляет ждать очень „больших“ книг от Зощенко. В его „юморе“ больше иронии, чем юмора, а ирония жизненно необходима нам» (с. 387). Тому же В. Каверину он высказывает мысль, что «мы достаточно умны для того, чтобы жить лучше, чем живем, и достаточно много страдали, чтобы иметь право смеяться над собой», «дружески посмеяться над людьми и над хаосом, устроенным ими на том месте, где давно бы пора ждать легкой и веселой жизни». Горький видел много недостатков, советовал В. Каверину «перенестись» из области и стран неведомых в русский, современный, достаточно фантастический быт (с. 192), подсказывает ему превосходные темы. Горький видел воровство, невежество, хулиганство, видел и призывал писать об этом. Напротив, Гладков видел в сатирических произведениях клевету на рабочий класс, «блевотину», которую сатирики «изрыгают» на новую жизнь. Гладков согласен с Горьким: в его словах «много горькой правды о мерзостях нашей жизни». Но Гладкову кажется, что Горький слишком сгущает краски и обобщает факты: «Все эти гнусности, как чванство, растраты, пьянство, насилия, избиения врачей»,— явления, не характерные «для всего рабочего класса в целом». Это всего лишь «уродливые проявления нашего ветхого еще быта» (с. 88). Горький за то, чтобы подвергать острой критике уродливые проявления быта, а Гладков, в сущности, против того, чтобы обращалось внимание на эти явления, так как они не характерны для рабочего класса в целом. Разное понимание типического приводило художников к различному пониманию задач художественной литературы. В. Блюм писал: «М. Булгаков хочет стать сатириком нашей эпохи» (Книгоноша. 1925. № 6). Против такой постановки вопроса резко возражал сам М. Булгаков: «Увы, глагол „хотеть“ напрасно взят в настоящем времени. Его надлежит перевести в плюсквамперфектум. М. Булгаков стал сатириком…» Далее М. Булгаков выражает недоумение относительно того, что сатирик в современной критике рассматривается как человек, враждебно настроенный к советской власти: «Не мне выпала честь выразить эту криминальную мысль в печати. Она выражена с совершеннейшей ясностью в статье В. Блюма, и смысл этой статьи блестяще и точно укладывается в одну формулу: „Всякий сатирик в СССР посягает на советский строй…“» [2]

«Бешено травить все негодное» — призывал В. И. Ленин. Объективно сатира Булгакова была направлена на перевоспитание и исправление этого негодного. И это было самым главным в России. А Россию Булгаков любил, и как художник, и как гражданин был ей беспредельно предан.

Вовлечение простых рабочих, служащих в управление государством — факт положительный, событие грандиозного, исторического значения. В. И. Ленин писал по этому поводу много. Но видел в этом явлении, как и в других явлениях, которых он касался, и вполне возможные издержки. На III Всероссийском съезде Советов В. И. Ленин говорил, что «отныне простой мужик будет командовать. Это будет стоить многих трудностей, жертв и ошибок, это дело новое, невиданное в истории, которое нельзя прочитать в книжках» (Т. 26. С. 417). Ленин не уставал повторять, что в первые годы революции нам удалось только сломать прежнюю государственную машину, строительство нового государственного аппарата требует длительного времени. А дело не ждет. Приходилось использовать то, что осталось в наследство от царского госаппарата. Отсюда острая критика В. И. Лениным госаппарата. В 1922 году Ленин писал о волокитстве, бюрократизме и о бумажном засилье: «У нас имеются громадные материалы, солидные труды, которые бы привели в восторг самого пунктуального, ученого немца, у нас имеются горы бумаги, и нужно 50 лет работы Истпарта, умноженных на 50, чтобы во всем этом разобраться, а практически в гостресте вы ничего не добьетесь и не узнаете, кто за что отвечает» (Полн. собр. соч. Т. 45. С. 14—15).

Об этом же говорится и в речи на съезде политпросветов и в других выступлениях В. И. Ленина. В следующем году он писал: «Дела с госаппаратом у нас до такой степени печальны, чтобы не сказать отвратительны, что мы должны сначала подумать вплотную, каким образом бороться с недостатками его, памятуя, что эти недостатки коренятся в прошлом, которое хотя перевернуто, но не изжито» (Полн. собр. соч. Т. 45. С. 390).

Шло время. Утверждался новый строй, а прототипы булгаковских героев перерождались с мучительной медлительностью. Вот выдержка из передовой статьи «Известий» за 7 октября 1925 года:

«Каждый день, печатно и устно, мы бичуем бюрократизм нашего государственного аппарата. Он проявляется в самых разнообразных формах. Подчас он совершенно искажает выполнение тех или иных директив». Вся беда в том, что «новый госаппарат должен был строиться из старого человеческого материала», и этот «материал» давал богатую пищу для новой сатиры.

Ошибки работников советской власти возникали как результат неумения, недостатка знаний, гибкости при резких переходах от одного этапа к другому в политическом развитии страны. В. И. Ленин, резко критикуя бюрократизм, оставшийся как тяжкое наследство старого общества, предупреждал, что бюрократы ловко приспосабливаются к новой обстановке и потому особенно опасны. В политическом отношении развитие народа в массе своей опережало его культурное и духовное развитие. Чтобы управлять, надо выработать в себе навыки управления, надо быть духовно зрелым, нравственно готовым к осуществлению государственных функций. Только в том случае, когда политическая зрелость воедино сливалась со зрелостью нравственно-духовной, к власти не допускались люди типа Кальсонера. Но нередко встречалось, что к власти приходили люди типа Кальсонера, нравственно и духовно неразвитые, грубые, малокультурные. М. Булгаков зорко видел противоречия своего времени, видел и со свойственной ему остротой и глубиной раскрывал их перед своими современниками.

Хорошо, что в современной русской литературе существовали не только такие, как Авербах, Лелевич, Гладков и другие «рапповски» настроенные критики и писатели. Еще крепко стояли во главе журналов, альманахов и издательств такие, как Клестов-Ангарский, А. К. Воронский, А. М. Горький постоянно давал «указания» из своего итальянского «далека». И возникало некое равновесие, наподобие тому, которое возникло, допустим, во МХАТе: Луначарский считает, что пьеса «Белая гвардия» «бездарна», хотя с политической точки зрения и не вредная, а Станиславский и весь Театр «горой» встал на защиту автора и его сочинения, настолько показалась им интересной, глубокой, по-современному злободневно звучащей.

«У нас много наивного, нелепого, непродуманного прожектерства, планов и замыслов, которые терпят сокрушительные крахи при первой же серьезной практической проверке их,— писал А. Воронский в обзорной статье «Писатель, книга, читатель» (Художественная проза за истекший год).— У нас немало фантазеров, мечтателей, дон Кихотов, ушибленных деловым, культурническим временем, не умевших приспособиться к новой сложной будничной обстановке. Ничего нельзя возразить, если писатель показывает нам и это прожектерство, и этих романтиков и стремится дать широкие художественные обобщения. Такова, например, повесть А. Толстого „Голубые города“, сюда относятся „Роковые яйца“ Булгакова… „Роковые яйца“ Булгакова — вещь чрезвычайно талантливая и острая — вызвала ряд ожесточенных нападок. Надо сказать, что для критических выпадов были серьезные основания. Писатель написал памфлет о том, как из хорошей идеи получается отвратительная чепуха, когда эта идея попадает в голову отважному, но невежественному человеку. Это — законное право писателя. Почему бы в самом деле не написать об этом художественный памфлет? Основной недостаток Булгакова тот, что он не знает, во имя чего нужны такие памфлеты, куда нужно звать читателя…» (А. Воронский. Мистер Бритлинг пьет чашу до дна // Артель писателей «Круг». 1927. С. 141—142).

Вряд ли можно согласиться даже с таким умным, как Воронский.

Булгаков хорошо знал, куда звать читателя как в «Роковых яйцах», так и в «Собачьем сердце».

Вспомним, в январе — марте 1925 года М. Булгаков работал над повестью, издатель Клестов-Ангарский торопил его с окончанием. Но попытки издать повесть там же, где были изданы «Дьяволиада» и «Роковые яйца», не увенчались, как говорится, успехом. Булгаков читал повесть друзьям, знакомым, и слух о ней разошелся по всей Москве. Скорее всего, поэтому повесть изъяли у Булгакова, как об этом рассказывала Любовь Евгеньевна Белозерская.

В это время в печати много говорилось о работах русских и европейских биологов в области «омоложения». И Булгаков, постоянно вращаясь в кругу медиков, не мог не знать сборник статей Н. К. Кольцова «Омоложение», в котором высказаны многие догадки, гипотезы, доказательные выводы.

И главный герой повести профессор Филипп Филиппович Преображенский занимается именно этими проблемами — омоложением, улучшением человеческой породы. В этой области нет ему равных не только в России, но и в Европе. Попасть к нему на прием непросто, подолгу стоят в очереди. Казалось бы, живи в свое удовольствие, у него есть все: высокий авторитет, богатство, ученики.

Но профессор обладает неукротимым характером ученого-экспериментатора, ему хочется проникнуть в тайны человеческого организма еще глубже, и он приживляет дворняжке Шарику семенные железы человека, а потом и придаток мозга. «…Шариков комочек он вышвырнул на тарелку, а новый заложил в мозг вместе с ниткой и своими короткими пальцами, ставшими точно чудом тонкими и гибкими, ухитрился янтарной нитью его там замотать. После этого он выбросил из головы какие-то распялки, пинцет, мозг упрятал назад в костяную чашу, оглянулся и уже спокойнее спросил.

— Умер, конечно?

— Нитевидный пульс,— ответил Борменталь…»

Но пес после такой операции не издох. Из дневника доктора Борменталя видно, что такая операция произведена впервые, а то, что произошло в дальнейшем, вообще фантастично. За несколько дней кости Шарика выросли, вес прибавился почти в четыре раза, Шарик стал произносить членораздельные звуки, а потом говорить. На глазах изумленных экспериментаторов собака стала превращаться в человека. Его пришлось одеть, сажать за общий стол, потом он на какое-то время стал покидать квартиру профессора и приходить с новыми «идеями»: в домкоме он узнал, что он имеет право на документы, на жилплощадь в квартире профессора, потом он устроился на работу, задумал жениться, привел в квартиру профессора невесту, которой сказал, что рана на лбу — это рана, полученная им на фронте. Стал пить, грубить… Словом, в нем проявились все отрицательные качества того человека, от которого взяли гипофиз и семенные железы… Профессор понял свою ошибку, но было уже поздно — на его глазах формировался человек со всеми негодяйскими замашками и привычками, которые были присущи погибшему человеку: Клим имел две судимости, алкоголизм, был хам и свинья… «Одним словом, гипофиз — закрытая камера, определяющая человеческое данное лицо… Это в миниатюре — сам мозг. И мне он совершенно не нужен, ну его ко всем свиньям. Я заботился совсем о другом, об евгенике, об улучшении человеческой породы. И вот на омоложении нарвался…» — горько переживает свою ошибку профессор. Получился не лабораторный человек, которого можно было держать под человеческим контролем, а человек с собачьим сердцем, этакий жестокий негодяй. И профессор с верным Борменталем проделывает еще одну операцию — вновь собаке возвращают все собачье. Конечно, к профессору приходит комиссия, но ничего не может доказать, перед ними бегает Шарик, правда, пока держится на двух ногах и говорит кое-какие фразы, но профессор убедительно высказал мысль. «Наука еще не знает способов обращать зверей в людей. Вот я попробовал, да только неудачно, как видите. Поговорил и начал обращаться в первобытное состояние. Атавизм».

И вообще профессор хотел совершить совсем другое: «Филипп Филиппович, как истый ученый, признал свою ошибку — перемена гипофиза дает не омоложение, а полное очеловечение (подчеркнуто три раза). От этого его изумительное, потрясающее открытие не становится ничуть меньше,— так определяет результат содеянного верный ученик профессора Борменталь в своих записках.— Я не могу удержаться от нескольких гипотез: к чертям омоложение пока что. Другое неизмеримо более важно: изумительный опыт проф. Преображенского раскрыл одну из тайн человеческого мозга. Отныне загадочная функция гипофиза — мозгового придатка — разъяснена. Он определяет человеческий облик. Его гормоны можно назвать важнейшими в организме — гормонами облика. Новая область открывается в науке: безо всякой реторты Фауста создан гомункул. Скальпель хирурга вызвал к жизни новую человеческую единицу… прижившийся гипофиз открыл центр речи в собачьем мозгу, и слова хлынули потоком…»

Доктор Борменталь выразил надежду «развить Шарика в очень высокую психическую личность», но профессор зловеще при этом хмыкнул. И вскоре выяснилось почему. Гипофиз принадлежал скверному человеку, это-то и предопределило гнусное поведение лабораторного существа, потребовавшего вскоре называть его Полиграфом Полиграфовичем Шариковым.

Может быть, поведение Шарикова и не было б таким вызывающим, если б он не оказался под влиянием председателя домкома Швондера, человека в кожаной куртке и с копной «густейших вьющихся волос» в четверть аршина, человека, повседневно внушавшего ему ненависть к своему создателю профессору Преображенскому. Швондер воспользовался чудовищными слухами, которые распространялись вокруг уникальной операции Шарика, и написал статью в газету с целью опорочить чистые помыслы ученого и представить его в черном свете перед лицом общественности: «Никаких сомнений нет в том, что это его незаконнорожденный (как выражались в гнилом буржуазном обществе) сын. Вот как развлекаемся наша псевдоученая буржуазия! Семь комнат каждый умеет занимать до тех пор, пока блистающий меч правосудия не сверкнул над ним красным лучом». Профессору, прочитавшему эту статью, совершенно ясен был псевдоним: Шв…р. Ясно было и то, что война между ними началась. Прямая атака Швондера на профессора, не пожелавшего уступить две комнаты из своих семи, не удалась.

И председатель домкома начал клеветническую кампанию, авось, что-нибудь получится. Швондер внушил Шарикову ненависть к своему создателю профессору Преображенскому, внушил, что он, Шариков, «трудовой элемент», а посему имеет все права на жилье, на труд, на семью. Шариков уже начинает разговаривать с профессором несколько пренебрежительно и свысока. Профессор опасается, что он вскоре будет учить его самого, как жить и работать,— столько наглости слышится в голосе этого «лабораторного существа», воспитанного председателем домкома. Напичканный социальной демагогией Швондера и его учителей, Шариков прямо заявил профессору, что нужно «взять все, да и поделить». «А то что ж: один в семи комнатах расселился, штанов у него 40 пар, а другой шляется, в сорных ящиках питание ищет».

И, наконец, явно под диктовку Швондера Шариков сочинил донос на профессора «…а также угрожая убить председателя домкома товарища Швондера, из чего видно, что хранит огнестрельное оружие. И произносит контрреволюционные речи, и даже Энгельса приказал своей социал-прислужнице Зинаиде Прокофьевне Буниной спалить в печке, как явный меньшевик со своим ассистентом Борменталем Иваном Арнольдовичем, который тайно, не прописанный, проживает в его квартире. Подпись заведующего подотделом очистки П. П. Шарикова — удостоверяю. Председатель домкома Швондер, секретарь Пеструхин».

Хорошо, что этот донос попал к военному человеку высокого ранга, пациенту профессора, который во всем разобрался, понял, что это все «явная ерунда», что писавший донос — прохвост и дрянь. Но ведь все могло произойти по-другому. И сколько было оклеветано таким вот образом еще в середине 20-х годов… И после этого доноса профессор надеялся расстаться мирно с этим прохвостом. Но Шариков на его предложение убираться из квартиры повел себя настолько агрессивно («Шариков сам пригласил свою смерть. Он поднял левую руку и показал Филиппу Филипповичу обкусанный, с нестерпимым кошачьим запахом шиш. А затем правой рукой по адресу опасного Борменталя из кармана вынул револьвер…»), что в тот же миг созрело решение вернуть его обратно в собачье состояние: не может такой негодяй жить среди людей и отравлять им существование.

Одна из жгучих проблем того времени — проблема ценности человеческой личности. Чаще всего социальные демагоги сводили вопрос к внешним «показателям»: если рабочий, то «наш»; если из дворян или буржуев, то враг, «чуждый элемент», который не имеет права на революционные завоевания, в сущности, не имеет вообще никаких прав, «лишенец». Антагонизм враждующих сторон, вполне закономерный в годы революции и гражданской войны, ловко раздувался и подогревался и после революционных событий, когда В. И. Ленин призвал все слои населения России к сотрудничеству с советской властью. Булгаков и показал такой антагонизм между Преображенским и Борменталем, с одной стороны, и Швондером и членами домкома, с другой. Пока победу одержал Преображенский, его талант, его гений. И Булгаков вместе со своими героями торжествует эту победу.

Судьба сатирических произведений Михаила Булгакова очень заинтересовала меня. Естественно, я стал расспрашивать Любовь Евгеньевну, как только мы вновь увиделись, о том, как они создавались,— ведь все происходило на ее глазах и при ее посильном участии.

— Сейчас многие говорят о богатом воображении Булгакова-художника. Это правильно. Но и его богатое воображение всегда опиралось на какие-то реальные факты действительности. Видимо, мало кто знает, что даже самые фантастические фигуры ученых из повестей его имеют своих реальных прототипов. Помните Персикова из повести «Роковые яйца»? Профессор работает в лаборатории, и руки его необыкновенно умело обращаются с микроскопом. Это потому получилось так правдиво, что руки самого Михаила Афанасьевича умели по-настоящему обращаться с микроскопом. И в сцене операции в «Собачьем сердце» чувствуется, что автор много знает и многое умеет. А читатель весьма высоко ценит эту писательскую осведомленность. Но собственного опыта ему было мало для создания этих залпом написанных повестей. Проблеме творческого гения человека, могуществу познания, торжеству интеллекта — вот чему посвящены фантастические повести «Роковые яйца» и «Собачье сердце», а несколько позже и пьеса «Адам и Ева». Персиков открывает неведомый до него луч, стимулирующий размножение, рост и необыкновенную жизнестойкость живых организмов. По словам его ассистента, он открыл что-то неслыханное, открыл луч жизни, герои Уэллса по сравнению с ним просто вздор. И не вина Персикова, что по ошибке невежд и бюрократов произошла катастрофа, повлекшая за собой неисчислимое количество жертв, гибель изобретения и самого изобретателя. Все это он, конечно, выдумал, но, описывая наружность и некоторые повадки профессора Персикова, Михаил Афанасьевич отталкивался от образа живого человека, моего родственника, о котором я уже говорила вам: Евгений Никитич Тарновский тоже был профессором, но в области, далекой от зоологии: он был статистик-криминалист. О его общей эрудиции я уже говорила. Ученый же в повести «Собачье сердце» — профессор-хирург Филипп Филиппович Преображенский, прообразом которого послужил дядя Михаила Афанасьевича — Николай Михайлович Покровский, родной брат матери писателя, Варвары Михайловны, так трогательно названной «Светлой королевой» в романе «Белая гвардия». Так вот, Николай Михайлович Покровский, врач-гинеколог, в прошлом ассистент знаменитого профессора Снегирева, жил на углу Пречистенки и Обухова переулка, за несколько домов от нашей «голубятни». Здесь же жил другой дядя Михаила Афанасьевича — милейший Михаил Михайлович, врач-терапевт… Кстати, брат Николай Афанасьевич тоже стал знаменитым врачом. Михаил Афанасьевич хорошо знал жизнь и характеры своих близких, особенно его заинтересовал как личность Николай Михайлович Покровский, вспыльчивый, непокладистый, но добрый и отходчивый. Он так и не узнал, что послужил прообразом гениального хирурга Преображенского, превратившего собаку в человека, сделав ей операцию на головном мозгу. Помните, ученый ошибся: он не учел законов наследственности и, пересаживая собаке гипофиз умершего человека, привил ей все пороки покойного… Из хорошего пса получился дрянной человек! И тогда хирург решается превратить созданного им человека опять в собаку. Операция описана просто потрясающе, не правда ли… А кстати, вы читали эту повесть?

— Конечно, пожалуй, эта повесть одна из лучших его сатирических произведений… Пожалуй, самые прекрасные страницы, когда бедный Борменталь всю ночь за коньяком уговаривал профессора сделать вторую операцию, с тем чтобы вернуть Шарикова, ставшего вором и пьяницей, в его первоначальное состояние дворового пса… И как переживает великий ученый, который пять лет сидел, «выковыривая придатки из мозгов», проделал огромную работу. «И вот теперь спрашивается — зачем? Чтобы в один прекрасный день милейшего пса превратить в такую мразь, что волосы дыбом встают…» Не ручаюсь за подлинность слов Преображенского, но смысл их таков…

Да, Преображенский сделал великое открытие, но кому оно нужно?

Здесь Любовь Евгеньевна встала, взяла книжку и стала читать.

— «…Вот, доктор, что получается, когда исследователь вместо того, чтобы идти параллельно и ощупью с природой, форсирует вопрос и приподымает завесу: на, получай Шарикова и ешь его с кашей.

— Филипп Филиппович, а если бы мозг Спинозы?

Да,— рявкнул Филипп Филиппович.— Да. Если только злосчастная собака не помрет у меня под ножом, а вы видели — какого сорта эта операция. Одним словом, я — Филипп Преображенский, ничего труднее не делал в своей жизни, можно привить гипофиз Спинозы или еще какого-нибудь такого лешего и соорудить из собаки чрезвычайно стоящего. Но на какого дьявола? — спрашивается. Объясните мне, пожалуйста, зачем нужно искусственно фабриковать Спиноз, когда любая баба может его родить когда угодно? Ведь родила же в Холмогорах мадам Ломоносова этого своего знаменитого…»

— Да, какое богатое воображение было у Михаила Афанасьевича… Как достоверно и вместе с тем фантастично все, что происходит в повести… Да и во всех его самых фантастических повестях…— Я тут же замолчал, как только почувствовал: так надо…

— Да, все об этом говорят… Это правильно… Но и богатое воображение всегда опирается на какие-то реальные факты действительности. Видимо, мало кто знает, что многие фигуры в произведениях Булгакова имеют своих реальных прототипов. Помните Аннушку и Алоизия из «Мастера». Даже они взяты из жизни. Конечно, в романе они совсем другие, чем в жизни. Но это уж другое дело. Во всех произведениях чувствуется, что автор многое знает и многое умеет. Описывая наружность и некоторые повадки своих персонажей, Михаил Афанасьевич отталкивался от образа живого человека. Но Булгакову и не нужно сходства, ему всегда нужен был толчок для воображения…

Очень интересны в этом отношении поиски Левшиным квартиры, где проживал Булгаков в первые годы. Вы не читали его воспоминания «Садовая, 302-бис»? — спросил я.

— Нет, не читала. А что там?

— Это воспоминания о Булгакове, о первых его шагах в Москве. Опубликованы в журнале «Театр» в ноябре 1971 года. Автор тоже там отмечает, что творчество Булгакова питалось самыми что ни на есть реальными деталями и подробностями, выхваченными из жизни.

— Расскажите, расскажите…

— Во многих произведениях Булгакова фигурирует дом, в котором чаще всего происходит действие и где проживают большинство его персонажей. Помните, конечно, и квартиру под номером пятьдесят, где поселился Воланд со своей компанией. Так вот, Левшин довольно убедительно доказывает, что эта квартира была вполне реальной и помещалась в доме номер десять по Садовому кольцу, недалеко от нынешнего Театра сатиры и сада «Аквариум». И даже примус, с которым почти не расставался Бегемот, реально, так сказать, существовал и принадлежал матери Левшина. И даже небольшой рассказ «Псалом» с его маленьким героем Славкой тоже чуть ли не списан с натуры: Славка и его мать были, оказывается, соседями Булгакова, и этот Славка частенько заходил к Михаилу Афанасьевичу, и тот угощал его чаем и конфетами…

— Совершенно верно,— перебила меня Любовь Евгеньевна.— Но только его не Славкой звали, а Витькой. И жил он рядом с нами, а не в пятидесятой квартире десятого дома, как утверждает Левшин [3] . Я уже упоминала наш флигелек по Чистому переулку. На соседнем доме и сейчас красуется мемориальная доска: «Выдающийся русский композитор Сергей Иванович Танеев и видный ученый и общественный деятель Владимир Иванович в этом доме жили и работали». До чего же невзрачные жилища выбирали себе знаменитые люди прошлого… Так вот, по соседству живем мы на своей «голубятне», на втором этаже такого же невзрачного особняка. Весь верх разделен на три отсека: два по фасаду, один в стороне. Посередине — коридор, в углу коридора — плита. На ней готовят, она же обогревает нашу комнату. В одной клетушке живет Анна Александровна, пожилая, когда-то красивая женщина. Девичья фамилия ее старинная, воспетая Пушкиным. Она вдова. Это совершенно выбитое из колеи, беспомощное существо, к тому же страдающее астмой. Она живет с дочкой; двоих мальчиков разобрали добрые люди. В другой клетушке обитает простая женщина Марья Власьевна. Она торгует кофе и пирожками на Сухаревке. Обе женщины люто ненавидят друг друга. Мы — буфер между двумя враждующими сторонами. Утром, пока Марья Власьевна водружает на шею сложное металлическое сооружение, из отсека Анны Александровны слышится трагический шепот: «У меня опять пропала серебряная ложка».— «А ты клади на место, вот ничего пропадать и не будет»,— уже на ходу басом парирует Марья Власьевна. Мы молчим. Я жалею Анну Александровну, но люблю больше Марью Власьевну. Она умнее и сердечнее. Потом, мне нравится, что у нее под руками все спорится. Иногда дочь ее Татьяна, живущая поблизости, подкидывает своего четырехлетнего сына Витьку. Бабка обожает этого довольно противного мальчишку. Он частенько капризничал, хныкал. И когда плаксивые вопли Витьки чересчур надоедали, мы брали его к себе в комнату: Михаил Афанасьевич очень любил детей и умел с ними ладить, особенно с мальчиками. Сажали этого Витьку на ножную скамеечку. И он полностью переходил на руки Михаила Афанасьевича, который показывал ему фокусы. Как сейчас слышу его голос: «Вот коробочка на столе. Вот коробочка перед тобой… Раз! Два! Три! Где коробочка?» Вспоминаю начало булгаковского наброска с натуры: «Вечер. Кран: кап… кап… кап… Витька (скулит). Марья Власьевна… М. Вл. Сейчас, сейчас, батюшка. Сейчас иду, Иисус Христос…» Возможно, и там был такой же персонаж, но я совершенно уверена, что «Псалом» написан о нашем Витьке… Помните, Михаил Афанасьевич рассказывает Витьке сказку. Так вот эту сказку и я слышала…

Любовь Евгеньевна взяла небольшой томик Булгакова и начала читать:

— «…Про мальчика, про того…

— Про мальчика? Это, брат, трудная сказка. Ну, для тебя, так и быть… Ну-с, так вот, жил, стало быть, на свете мальчик. Да-с. Маленький, лет так приблизительно четырех. В Москве. С мамой. И звали этого мальчика — Славка.

— Угу… Как меня?

— Довольно красивый, но был, к величайшему сожалению,— драчун. И дрался он чем ни попало — кулаками, и ногами, и даже калошами. А однажды на лестнице девочку из восьмого номера, славная такая девочка, тихая, красавица, а он ее по морде книжкой ударил.

— Она сама дерется…

— Погоди. Это не о тебе речь идет.

— Другой Славка?

— Совершенно другой. На чем, бишь, я остановился? Да… Ну, натурально, пороли этого Славку каждый день, потому что нельзя же, в самом деле, драки позволять…» Как сейчас слышу интонации Михаила Афанасьевича, своего Мака, как я его называла тогда. Необыкновенный был фантазер, любил розыгрыш, представления, а как любил он театр, если бы вы знали…

— Говорят, что он в молодости мечтал стать оперным артистом, собирал портреты оперных знаменитостей?..

— Да, он часто вспоминал об этом. Любил играть на рояле. Десятки раз бывал на «Фаусте». И всегда он что-то напевал про себя, что-то мурлыкал, даже когда писал. Вообще он мало походил на писателя в общепринятом смысле, больше на Шаляпина, о чем я уже говорила вам. Сначала он как бы разыгрывал сцены, а потом уже записывал. Да об этом многие вспоминают, а я это видела…

— Кстати, Любовь Евгеньевна, Левшин в воспоминаниях тоже об этом пишет. Рассказывает, как однажды Булгаков разговаривал по телефону с одним из издательских работников, выпрашивая у него аванс под не оконченную еще повесть. И так убедительно разыграл эту сцену, что тот издатель поверил ему и велел приезжать за деньгами…

— Да, вероятно, он имеет в виду издателя Ангарского Николая Семеновича, искренне заинтересовавшегося творчеством Михаила Афанасьевича и по-настоящему его поддержавшего. Ангарский, старый большевик, много лет проведший в ссылках, человек высокой честности, пользовался большим уважением. А я, по правде говоря, побаивалась его. Уж очень много говорилось тогда о его нетерпимости и резком характере. Да и внешность у него была довольно подходящая для этой репутации: высокий человек с рыжей мефистофельской бородкой. Но литературу он любил по-настоящему. Михаил Афанасьевич по телефону мог ему рассказать конец повести, как будто читал его по рукописи. Это действительно бывало и на моих глазах…

— А как все-таки Михаил Афанасьевич начал работать для театра? Какой-то был, видимо, толчок…

— Просто однажды на «голубятне» появились двое: актер Василий Куза и режиссер Алексей Дмитриевич Попов. Они предложили Михаилу Афанасьевичу написать комедию для Вахтанговского театра. Он согласился. И вот как-то, просматривая отдел происшествий в вечерней «Красной газете», Михаил Афанасьевич натолкнулся на заметку о том, как милиция раскрыла карточный притон, действовавший под видом пошивочной мастерской в квартире некой Зои Буяльской. Так возникла отправная идея комедии «Зойкина квартира». Все остальное в пьесе — интрига, типы, ситуация — чистая фантазия автора, в которой с большим блеском проявились его талант и органическое чувство сцены. Пьеса была поставлена Поповым 28 октября 1926 года… Два года пьеса шла с огромным успехом… Но в это же время на Булгакова посыпались критические удары чуть ли не со всех сторон. Особенно неистовствовали рапповцы… Да вы, конечно, знаете об этом…

Да, я знал об этом.

* * *

«Собачье сердце» — третий том Сочинений Булгакова — собрание ранних произведений М. А. Булгакова, куда вошли все известные его рассказы, фельетоны, очерки, повести, написанные в 1925 — 1927 годах. Естественно, сюда вошли и те вещи, которые были написаны в то время, но опубликованы лишь в наше.

Конечно же, сюда вошли и те произведения, которые подготовила для публикации Е. С. Булгакова, и хранящиеся теперь в ОР РГБ (см. ф. 562, к. 1 и 2).

В этот том вошло и «Собачье сердце», впервые напечатанное в журнале «Знамя» в шестом номере за 1987 год, но в списках ходившее по рукам очень давно. Один из таких списков я и принес однажды Е. С. Булгаковой, сказавшей: «Ничего не читайте, что ходит по рукам: много искажений». Так оно и получилось с изданием в «Знамени», а потом и во многих книжных изданиях, в том числе в издательствах «Художественная литература», «Советский писатель» и др.

Подлинным текстом «Собачьего сердца» сотрудники ОР РГБ считают текст, переданный для публикации в «Недра», где были напечатаны «Дьяволиада» и «Роковые яйца», и хранящийся в фонде Н. С. Клестова-Ангарского (ф. 9, к. 3, ед. хр. 214). И действительно, стоит сравнить этот текст с общеизвестным по многочисленным публикациям, как сразу заметишь существенную разницу.

В первой главе обнаружено 66 искажений, во второй — 68, в третьей — 88. Дотошные текстологи более точно подсчитают эти искажения и прокомментируют эти тексты. Здесь же мне хотелось бы обратить внимание читателей лишь на некоторые различия в текстах, меняющие порой даже смысл произведения [4] .

Сначала вроде бы мелочи: «О, гляньте, гляньте на меня, я погибаю», подчеркнутого «гляньте» нет в общеизвестном тексте. Затем: «Вьюга в подворотне ревет мне отходную», а надо: «поет мне отходную», не просто «плеснул кипятком», а «плеснул в меня кипятком»; отсутствует фраза: «И если бы не грымза какая-то, что поет на лугу при луне — „милая Аида“ — так что сердце падает, было бы отлично». В общеизвестном тексте читаем: «Все испытал, с судьбой своей мирюсь и если плачу сейчас, то только от физической боли и холода, потому что и дух мой еще не угас. Живуч собачий дух». А в подлинном тексте совсем другой смысл «собачьего монолога»: «Все испытал, с судьбою своею мирюсь, и плачу сейчас не только от физической боли и холода, а потому что и дух мой уже угасает. Угасает собачий дух!» Оказывается, «Угасает собачий дух!», а не «Живуч собачий дух».

Перед тем как столкнуться с профессором, Шарик размышляет: «Куда пойду? У-у-у-у-у!..» В подлинном же тексте читаем: «Куда пойду? Битый, обваренный, оплеванный, куда же я пойду? У-у-у-у…»

Пропускаю десятки «мелочей»: не Саблин, а Шаблин, не братья Голубизнеры, а братья Голубы и др. (см. ф. 9, с. 20 и 9).

Но вот уже посущественнее… Помните, уважаемые читатели, Швондер, поговорив по телефону со значительным лицом, кладет трубку, и в разговор вмешивается женщина, «волнуясь и загораясь румянцем», которая готова была доказать этому лицу, Петру Александровичу, что необходимо у профессора отобрать две комнаты. «Глаза женщины загорелись», а надо «сверкнули» (см. с. 23). Но это опять же «мелочи». А вот уже кое-что совсем другое… Помните, эта женщина предлагает профессору «взять несколько журналов в пользу детей Германии». Профессор отказывается взять эти журналы:

«Совершенное изумление выразилось на лицах, а женщина покрылась клюквенным налетом:

— Почему же вы отказываетесь?

— Не хочу.

— Вы не сочувствуете детям Германии?

— Сочувствую (так в общеизвестном тексте. «Равнодушен к ним» — так в подлиннике).

— Жалеете по полтиннику? (А нужно: «Жалеете отдать полтинник?»).

…— Вы ненавистник пролетариата! — гордо сказала женщина» (а следует читать: «горячо сказала женщина») (см. ф. 9, с. 24).

Или вот еще: «Доктор Борменталь, статистика — ужасная вещь», а в подлиннике: «статистика — жестокая вещь», и совсем другой возникает смысл разговора. Или еще: «…отпер парадную дверь», а нужно: «переднюю дверь»…

Много искажений в записях доктора Борменталя, в латинских терминах, в профессиональных словах: «…в перерыве зрительных нервов собаки», а в подлиннике: «…в перекрестье зрительных нервов собаки».

Или: «Шариков выплеснул содержимое рюмки себе в глотку…», а в подлиннике просто: «Шариков выплеснул водку в глотку…»

Или: «…А почему не теперь?» В подлиннике: «— А почему же теперь?»

Словом, разночтений в публикуемых текстах множество, и предстоит кропотливая текстологическая работа: увы, пока канонических текстов нет.

«Собачье сердце» публикуется по рукописи, хранящейся в ОР РГБ, в фонде Ангарского, который на рукописи начертал: «Нельзя печатать».

* * *

Это издание стало возможным благодаря Светлане Викторовне Кузьминой и Вадиму Павлиновичу Низову, молодым и талантливым руководителям Замоскворецкого филиала ФИНИСТ БАНКА, благодаря директору производственно-коммерческого предприятия «РЕГИТОН» Вячеславу Евграфовичу Грузинову, благодаря председателю Совета ПРОМСТРОЙБАНКА, президенту корпорации «РАДИОКОМПЛЕКС» Владимиру Ивановичу Шумко и председателю Правления ПРОМСТРОЙБАНКА Якову Николаевичу Дубенецкому, благодаря генеральному директору АО «ИММ» Михаилу Владимировичу Баринову, оказавшим материальную помощь и финансовую поддержку издательству «ГОЛОС», отважно взявшемуся за это уникальное издание.

Алфавит

Предложения

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.