Городовые

Семенов Леонид Дмитриевич

Жанр: Русская классическая проза  Проза  Публицистика  Документальная литература    2007 год   Автор: Семенов Леонид Дмитриевич   
Закладки
Размер шрифта
A   A+   A++
Cкачать
Читать
Городовые ( Семенов Леонид Дмитриевич)

ГОРОДОВЫЕ

В голове были самые нежные, самые воздушные и самые дорогие мысли, такие нежные, что, когда они приходят, становится так хорошо и сладко на душе, что кажется — все зло в мире растает от одной улыбки, и к глазам подступали слезы.

Я видел всю их тупую, безжалостную, беспросветную жизнь, совершенно бессмысленную, хуже, чем животную, потому что у животных, когда они не развращены человеком, она занята, а у них она сознательно ровно ничем не занята, а совершенно бесцельна и бессодержательна. Что они делали? Ходили стоять на посты, т. е. ничего не делали, потому что — что они делают на постах? Что может быть глупее, дурее этой службы?! Потом бегали на посылках с засаленными полицейскими книгами, и опять без всякого смысла: для кого, для чего это нужно? ругаясь на начальство, которое их посылает, стараясь свалить эту обязанность один на другого. К вечеру возились с пьяными. Привозили мертвецки пьяных, вывалявшихся в грязи, в канаве, часто с раскровавленными лицами, мужиков. Их валили, как мертвые тела, в арестовку, давали отсыпаться, потом отпускали; все сопровождалось руганью, пинками, затрещинами. Потом валялись на своих постелях… говорили о Таньках и Маньках.

Они подходили ко мне с любопытством и глядели на меня. Я толковал им про то, за что арестован. Я сидел «за народ», и они жалели, удивлялись, качали головами. Что-то грубоватое, животно-ласковое было в них, когда они желали мне скорей освободиться. Точно стыдились того, что вот я барин, они сейчас же определили, что я «из образованных», — попал в их грязную, непривычную для меня обстановку, стыдились своей темноты. На ночь принесли мне сена. Один сострил: «Ну, пусть теперь клопы в сене запутаются». Другой предложил мне свой огурец. И так странно было то, что они должны были меня стеречь, запереть в клетку, точно я хотел им зла, точно я дикое животное, — и не было никакой злобы между нами.

Я вышел на двор. Городовой шел рядом со мной на случай, чтобы я не вздумал удрать. Я взглянул на небо: наверху было чистое, ясное небо.

— Как хорошо! — сказал я, и городовой тоже поднял голову.

Все было делом одной секунды. Я был уже за воротами двора. Позади слышались крики: лови его! держи! держи! бей! Зачем им я? На что им моя свобода? Так хорошо бежать. Я бежал.

Это наивно, но пусть будет это так, потому что так наивно, но совершенно серьезно я это все переживал.

Меня били, били в застенке. Со двора прогнали всех, чтобы никто не видел. И это было так ужасно, так стыдно, так больно, что меня били, что от одного воспоминания судорога делается в горле, и так ненавистно, так горько за них сейчас. Били слабого, беззащитного городовые. Я почти не стоял на ногах и от первого же удара по щеке упал на землю. Меня били по лицу со всего размаха, топтали ногами, когда падал. Их было десятеро сильных, рослых. Били в тесной каморке при арестовке, где обыкновенно помещается дежурный городовой. Потом швырнули в темный карцер, весь пропитанный клопами, блохами и блевотиной пьяных. Там можно было только вытянуться во весь рост, так он мал. Такой ужас был в душе за человека, что я не чувствовал ни боли физической, ни физического отвращения: все существо, казалось, ушло в одну мысль — пробудить их от зверства!

— За что бьете, ведь я не могу ни убежать теперь, ничего не сделать? Что вы делаете?

Мне стыдно повторять, что я говорил, потому что это было бисер… бисер розовых мечтаний.

Но в воздухе стояла такая ругань, такой дикий, свирепый рев, такие вывороченные, бессмысленно грубые ругательства, и под каждым ударом, под каждым словом так съеживалось все мое существо, так было дико, нелепо, больно в душе.

Когда меня бросили в карцер и бить уже больше не могли, я еще продолжал свою речь к ним. Еще что-то жило во мне, что-то с таким упорством боролось, не хотело умирать это старое что-то, розовое, счастливое, это было здесь ранено, может быть, на смерть! Тогда плюнули мне в лицо, я получил плевок в упор, в глаза, чтобы я не смущал народ, этих бивших меня городовых…

— Малл-чать! я тебе говор-рю мал-лчать. Я тебя тут повешу! Велю нагайками выпороть!.. Тьфу!..

Боже! ужас! ужас! Я закрыл лицо руками. Оно было мокро от плевка. Никогда в жизни ничто так вдруг не останавливало все мои мысли, не переворачивало всего моего существа. И в то же время таким смешным, таким мелким показался мне этот офицер, который думал криком, громкостью голоса запугать меня, как собаку!

Тысячи, тысячи мыслей проносились в голове! Тысячи истязуемых, битых вставали перед глазами! Как мало, мало мое страданье, как хотелось его еще и еще! Все тихие и нежные люди, они вспоминались теперь и к ним подымались теперь в смертельной жалости какие-то молитвы. Мать, мать, что бы ты сказала, если бы увидела меня здесь сейчас! К Серафиме простирались руки и хотелось склониться к ней и шептать: «Не верьте, не верьте этому, это только сон, это все вздор, а все люди хорошие!» И была в душе несказанная высота, какая-то радость, что ни физическая боль, ни оскорбления не страшны, откуда так ровно гляделось на все…

— Бедные, бедные люди! Я вас чем-нибудь обидел! Простите меня, я о вас не подумал, когда бежал! — срывалось с уст.

Они были на меня злы за то, что я одного из них подвел, когда бежал.

Они подходили к моей клетке, бычачьими глазами глядели на меня, так тупо, безвыходно злобно.

— Погоди еще. Мало. Это какое битье. Разве так бьют? Погоди, увидишь… — скрежетали они. Один злорадно усмехнулся, другой с каким-то идиотским упорством ломился ко мне, чтобы еще раз избить, хрустел пальцами.

— Это еще попался, спасибо, доброму. А то я бы тебя хрустнул тут. Мокрого бы места не осталось… — и ворочал своими белками.

Когда у меня от изнеможения опускались к вечеру веки и я начинал дремать, меня будили их издевательства…

— Ишь, стыдно ему, в глаза не смотрит!

Приходилось вставать и смотреть им долго, упорно в глаза, пока они не опускали своих…

И все время эти бессмысленные, отвратительные ругательства.

Ночь провел в страшном смятении. Сначала, было, уснул, но потом проснулся. Было темно. Было противно от вони, от темноты, в которой чувствовалось, как ползали насекомые. Голова болела от ударов, от наплыва мыслей, чувств, все тело было, как разбитое, ноги казались свинцовыми. Я приподнялся и стал шагать по нарам. Хотелось растянуть свои члены, расправить их и отдохнуть. В карцере можно было сделать два шага, согнувшись. Я припал к дверному решетчатому оконцу. Там один городовой храпел на постели, другой сидел и клевал носом на табурете. Он был дежурным и не смел спать. Лампа чадно светила и вдруг что-то такое мерзостное, грубое почудилось во всем, в их фигурах, в их форме, во всей этой убогой, скудной обстановке арестного дома, во всей бессмыслице ее существования, что вдруг захотелось плакать, рыдать, как ребенок.

И, закрыв лицо руками и стараясь быть неслышным, я рыдал, рыдал… рыдал о своей юности, о растоптанных цветах ее, о грубых ногах, которые их топтали, о всем человечестве, несчастном, темном и страждущем, о всех святых, казнимых и мучимых в нем…

* * *

Тысяча мыслей и мучительнейших вопросов тянулись в голове и выворачивали всю жизнь наизнанку…

* * *

Если тебя кто ударит по правой щеке, то подставь и другую… Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас [1] … звучал тихий голос.

* * *

Я забывался…

* * *

На другой день они не обращали на меня внимания. Два городовых дежурили, как и раньше. Один лежал на постели и разглядывал прыщи на только что выбритом подбородке. Другой крутил усы и шли их обычные разговоры. Говорилось цинично о сумасшедшей девке, которую приводили в арестовку, как они по очереди все пользовались ею. Стоял грубый хохот, и один за другим старались они загнуть одно словцо бесстыднее, одно словцо сальнее другого, и в каждом их слове было столько бессмыслицы, столько совершенно невыразимой бессодержательности, какой-то свинской хвастливости, что голова шла кругом до одурения. И это продолжалось с 5 часов утра все время пока я еще пробыл в этом карцере до 2 часов дня. Ни одного другого слова, ни одной другой мысли не было.

Алфавит

Предложения

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.