Маленькие трагедии большой истории

Съянова Елена Евгеньевна

Размер шрифта
A-   A+
Описание книги

В ту же самую ночь маленький отряд из трех человек тайком от всех, выполняя личное поручение гуманиста Гесса, всадил пулю между зеленых глаз так ничего и не понявшего «Руди». «Я не мог оставить такого двойника», – позже объяснит Гесс.

Но это еще не финал.

В 1947 году бывший управляющий делами гиммлеровского института «Наследие предков» (Аненербе) Зиверс на процессе американского военного трибунала давал показания, в частности и о печально известной коллекции черепов доктора Хирта. Зиверс свидетельствовал, что Хирт начал собирать свою «коллекцию» еще с 1934 года с целью доказать единство древней человеческой расы, потомки которой теперь рассеяны по всему свету. Зиверс утверждал, что у Хирта имелся, например, череп негра со строением истинного арийца и череп боливийца с выраженными ирландским чертами.

Это наводит на подозрение, и невольно закрадывается гамлетовская мысль: «Бедный Руди!».

Художник на площади

В ночь на 3 мая 1808 года по непривычно пустым улицам Мадрида шел плотный человек в шляпе-боливар. Впереди него слуга нес под мышкой синюю папку с плотными листами бумаги и светил фонарем. Возле площади Монклоа дорогу внезапно преградил французский патруль: загорелые драгуны, склонив высокие кивера с конскими хвостами, обступили путников: «Документы! Пропуск!». Человек в «боливаре» помедлил, но догадался, чего требовал драгун, и достал бумагу, на которой значилось: «Пинтор де камара» – «Первый живописец короля». «Проходите!» – громыхая тяжелыми палашами, патруль поскакал дальше, а человек продолжил свой путь. Он торопился. Первый живописец нового короля Испании Жозефа Бонапарта спешил на пустырь Монклоа, где этой ночью должен был состояться расстрел шести сотен повстанцев, вступивших в борьбу против завоевателей-французов. Художника звали Франсиско Хосе Гойя-и-Лусиентес; он был глух: он не услышал первого ружейного залпа, треска барабанов и криков людей. Когда Гойя оказался на площади, солдаты уже перезаряжали ружья; новая шеренга повстанцев выстраивалась возле холма, под их ногами бились и хрипели смертельно раненные.

Выдернув из папки белый лист и припав на колено, Гойя жадно впился взглядом в искаженные судорогами тела: это было его ремеслом – писать жизнь и смерть, писать революцию в Испании, как писал ее во Франции великий Давид. Это была его работа, и здесь, на пустыре Монклоа, он снова хотел выполнить ее честно.

Мечущиеся на ветру факелы услужливо выхватывали из шеренги смертников отдельные лица: это было самое ценное – лица в последнюю минуту земного бытия. И пальцы художника уже нащупали первый слепок: зажмуренные глаза и кричащий в ночное небо рот. Гойя был глух, он не слышал этого крика, но в неверном свете факелов острый взгляд его вдруг распознал чудовищную истину – так кричать могло только дитя, которому страшно. «Синьор офицер, стойте! Там мальчик! Вы убиваете детей!» – крикнул Гойя. Но командовавший на площади французский капитан уже поднял саблю, чтобы отдать команду для второго залпа. Черное небо как черный саван; острые шпили башен вокруг ружейным частоколом замкнули смертельное каре. О, это мог бы быть лучший из офортов Франсиско Гойи! Но на площади Монклоа в эту минуту больше не стало художника. Уголек хрустнул под тяжелым каблуком, пустой лист скользнул на землю… Всем своим грузным телом навалившись на худенькую фигурку подростка, Гойя замер в ожидании пули в спину.

Замерла и сабля в руках капитана: он что-то крикнул по-французски: двое солдат схватили первого живописца Испании и потащили прочь, а вместе с ним и обмягшее живое тело мальчишки, выдрать которое из мощных лап этого арагонца не рискнул бы никто.

Наутро Гойя обнаружил в мастерской ту синюю папку, которую бросил на пустыре. Слуга бережно собрал в нее рассыпавшиеся листы и принес хозяину. Один лист оказался испорченными; по нему прошлись башмаки французского солдата, оставив оттиски пыли, крови и пороха. Гойя просто смахнул его на пол и взял чистый; его память хранила готовый офорт… или нет, это будет масло: большая картина – с черным небом, серыми тенями, желтой предсмертной мукой, раскаленным добела гневом народа Испании… И как всегда, предвкушая новый труд, он уже ничего не видел, не желал знать и гнал слугу, пытавшегося жестами сообщить ему что-то.

Франсиско Гойя снова становился художником.

Хрустальная ночь

Ночь с 9 на 10 ноября 1938 года была лунная… Зрелище битого стекла, засыпавшего улицы немецких городов и отражающего свет небесных светил, навеяло красивое название для этой ночи на министра экономики Германии Вальтера Функа: именно ему принадлежит идея оставить ее в анналах истории как «хрустальную».

Пример подал Берлин. Удары металлического лома в витрину часового магазина на Курфюрстендам, вероятно, не были первыми. Но с них могла бы начать фильм об этой ночи Лени Рифеншталь: множество часов, больших и маленьких, в первую же минуту погрома было испорчено и разбито. Словно само Время отказалось двигаться дальше и нарушило свой ход. Лени любила аллегории; такие кадры ей бы удались. А дальше…

Били витрины и окна домов. Страшно, зверски избивали людей. Выстрелов почти не было. Забивали стальными прутами, кастетами, дубинами, наносили раны ножами и даже вилками, обыкновенными, столовыми. Арестованных били по дороге к тюрьмам, причем, как было сказано в приказе Гейдриха, брали «здоровых и не слишком старых». Стариков в тюрьмы не возили. Их калечили и бросали в разгромленных домах. Также поступали и с детьми.

Вожди играли в неведение. Гитлер, Гесс, Гиммлер, Геринг и прочие предпочли провести эту ночь вне дома, приказав усилить охрану. Пока хозяева отсутствовали, охранники обсуждали происходящее в городе.

В доме вождя Трудового фронта и начальника орготдела НСДАП Роберта Лея один из постов внутренней охраны дежурил возле спальни восьмилетнего сына Лея – Генриха. Охранники были уверены, что ребенок спит, и не стеснялись в выражениях. Эти бодрые парни – Курт и Бруно – досадовали, что не могут принять участие в побоище:

– Обидно сидеть без дела… Я бы паре абрамов объяснил, что я про них думаю, – это Курт.

– А похоже, тут, у хозяев, тоже жиденок пристроился… А по мне, если взялись изводить это племя, так уж начисто, – поддержал Бруно.

До сих пор тревожно дремавший, на этих словах Генрих открыл глаза. Неделю назад к нему приехал погостить его лучший друг Давид, младший сын управляющего их баварским имением. Давид спал сейчас в его комнате и, к счастью, ничего не слышал. А Генрих понял: эти славные парни – Курт и Бруно – знают, что сейчас в городе происходит что-то страшное, что касается евреев; еще они знают, что Давид тоже еврей. Генрих хотел броситься к матери, рассказать. Но вдруг подумал, что если он сейчас выйдет, то они – Курт и Бруно – могут сразу войти сюда или впустить кого-нибудь из жуткой ночи. Генрих понял, что никого не удастся позвать и нужно самому защитить друга. Он стал думать, как это сделать. Он сам маленький и слабый, вот если бы достать оружие… Генрих прошлепал босыми ногами по полу спальни, залез на подоконник. Прижавшись лбом к стеклу, он с тоской вглядывался в ночь. Внезапно он услышал звук подъехавших машин, хлопки дверей… Кто-то входил в дом. Генриху захотелось залезть в постель, накрыться одеялом и притвориться, что спит, – его-то они не тронут. Он задернул шторы, погасил лампу… Звуки шагов были уже рядом: они приближались к спальне… Генрих вдруг перестал дрожать и испытал странную легкость. Просто встал у постели друга, сжав маленькие кулачки, и ждал тех, кто сейчас появится.

Copyrights and trademarks for the book, and other promotional materials are the property of their respective owners. Use of these materials are allowed under the fair use clause of the Copyright Law.